Романтики
Вечера в Севастополе – это «хораи». Слово это Винклер услышал от знакомого моряка-подводника, и оно ему очень понравилось. По-японски «хораи» – это те несколько минут, когда день ушел, а ночь еще не началась, когда все до сердцевины пропитано последним светом дня и вместе с тем уже наливается густой голубизною ночи. Бывает такая ткань, она отливает двумя красками – золотой и синей. Вечера в Севастополе были из этой ткани, опущенной, как воздушный занавес, вокруг этого белого города. Ночь подымалась в морской тишине, огни из желтых становились серебряными. Наступали «хораи», и звенящие медные трубы на кораблях провожали туманную зарю.
Засыпали птицы, пустел базар, женский смех наполнял приморские улицы, и входили на рейд забрызганные свежей водой стальные теплые миноносцы.
Хатидже снимала комнату у вдовы морского врача на Соборной. Я снял комнату по соседству.
Винклер жил у приятеля – художника Лавинского.
На третий день Винклер привел Лавинского ко мне. Лавинский был рыж и угрюм. Начинались «хораи». Над водой пылала огнями эскадра.
– Пойдем на Корабельную, в матросскую пивную, – предложил Винклер. – Там у меня приятели. Есть боцман, рыжий, как Лавинский.
Пивная была в сухом саду, на вольном воздухе. Над столами висели круглые бумажные фонари. В остывающих камнях свиристели цикады. Девушка в лиловых чулках, с зелеными порочными глазами принесла нам коньяку и сельтерской, толкнула меня тугой грудью. Над бухтой проревел пароходный гудок.
– Начало! – сказал Винклер и налил доверху стакан.
В доме, где был буфет, задыхались от хохота женщины, – должно быть, толстые и потные, и пьяненький тенор пел:
Красотки, красотки, красотки мои…К нам подошла высокая девушка в короткой юбке. Она наклонилась и нежно пустила в лицо Винклеру дым папиросы. Винклер рассердился.
– Брось! – прикрикнул он. – Позови лучше Настю.
– Сама до тебя придет, – сказала сипло девушка. – Симпатичные мужчины, а скупятся девушку угостить.
Она ушла, покачиваясь, в дом. Винклер долго смотрел ей вслед.
– Животное, – сказал он и выплеснул свой коньяк в траву.
От духоты тупела голова. За соседним столиком посмеивались крепкие, как лошади, английские матросы. Они гортанно восклицали, разглядывали нас, пили медленно, сдвигая с каждым глотком на затылки мягкие шляпы и кепки. Пот капал с их сизых щек, и мокрые лица блестели под фонарем начищенной медью. Пришла девушка. Матросы схватили ее за локти, подбросили и посадили рядом с собой. Один вытащил из-за пазухи коробку раскисших шоколадных конфет и угостил девушку и нас.
Винклер быстро пьянел. Он закурил, долго ловил папиросой огонь спички и сказал в сторону англичан:
– Ливерпульцы, знаменитые корабельные воры. Ну, как ваши лондонские кабаки?
Англичане даже не обернулись в нашу сторону.
– Презирают, – сказал Винклер и весело посмотрел на меня. – В этих кабаках – любовь среди чавкания, мясной отрыжки и пароходного дыма. Выйдешь, а с неба капает, как с гигантской губки, намоченной в Темзе. Даже дождь в Лондоне пахнет падалью.
– Вершины любви, понимаешь, – сказал он и допил свой стакан. – Я алкоголиком стал по твоей вине. Любить женщин под жестяными фонарями на мокрых прилавках – вот. Потом изучать на лицах все пороки и все болезни континента и колоний. Утром, когда задымятся предместья, – как это, Вайтчепель, кажется (англичане зашумели, – «О, Вайтчепель», – радостно сказал один из них и оглянулся на нас), – поднять воротник пиджака, задрожать, как принято, от сырости, выйти на мост и через лес мачт смотреть на оловянную воду, на кружева Вестминстерского аббатства и думать, что где-то есть веселая и вымытая начисто жизнь, что где-то так свежо и жарко, что борта осклизлых пароходов бывают теплыми от солнца.
Он помолчал.
– А потом рыдать слезами пресловутых небритых бродяг из дамских романов. Рыдать о чистоте, о старой Англии с ее почтовыми рожками, о Моне, о гениальных глазах человека, увидевшего красоту даже в этих туманах.
– О… мать, – сказал он тихо и стал лить коньяк в стакан. Он держал бутылку вверх донышком и заливал стол.
– Не пей больше.
– Где Настя? – крикнул Винклер девушке, сидевшей с англичанами, и повернулся к ней всем корпусом.
– С англичанами.
Винклер отвернулся и быстро выпил стакан. Он подавился вином, лицо его посинело.
– Рублевый бордель, – сказал он зло. – Посмотришь Настю, Максимов, тебе надо. Лицо! Беато Анджелико задрожал бы, как щенок, перед таким лицом.
– С английской матросней, говоришь? – переспросил он девушку и рассмеялся. Он наклонился ко мне, взял меня за плечо и забормотал, дыша в лицо перегаром и тоской.
– Ты слушай, тебе надо знать. Понимаешь, лицо Хатидже. – Он встал, качнулся и схватил меня за руку. – Лицо Хатидже! – крикнул он на весь сад. – Как это может быть? У самой рублевой…
– Молчи! – крикнул я и рванул его. Он тяжело упал на стул. – Молчи, скотина!
Я ударил его по руке.
– Оставь, мне больно.
Он всхлипнул. Лавинский налил в стакан сельтерской и силой влил ему в рот.
– Шпарь прямо в лицо из сифона, – хрипло попросил Винклер.
– Надо его увести, – сказал, морщась, Лавинский. – Последние дни все пьет и пьет и разводит какие-то сантименты. С ним будет истерика. Ну, пойдем.
Мы встали и подняли его. В это время из дома вышла девушка. Винклер вырвался и медленно, вдавливая ноги в землю, пошел к ней навстречу. Она отступила и прижалась к стене.
– Та-ак, – сказал Винклер и остановился. Англичане обернулись. – Та-ак, – повторил Винклер.
Я посмотрел на девушку и вздрогнул: черные тяжелые ресницы, светлые легкие волосы, лицо Хатидже.
– Уговор ты забыла? – спросил Винклер. – Мой день сегодня, мой. А ты с английской матросней, проклятая.
– Ну что?! – звонко крикнула Настя и толкнула Винклера в грудь. – Ну что?! Котом хочешь быть, так на, получай! – И она швырнула ему в лицо измятую бумажку.
Винклер застонал и наотмашь ударил ее кулаком по лицу.
– Ну, бей, бей! – хрипло взвизгнула Настя и схватилась за стену.
Я бросился к Винклеру, но меня опередил английский матрос со шрамом во всю щеку. Он схватил Винклера за руки, вывернул их назад, дал подножку и швырнул на землю. Англичане встали.