Отрицаю тебя, Йотенгейм!
Глава 29.
ОДИНАКОВЫЕ ЛЮДИ
На тюремном дворе стоял декабрь-месяц. Продержаться бы до января, загадал я на удачу. Удастся встретить Новый Год на Матросске — все будет хорошо. Перед Серпами загадывал в автозэке, но не сбылось. И не могло сбыться, потому что на Серпы загадывал и раньше, на малом спецу: если выиграю серию шахматных партий у подсадного дяденьки милиционера, то Серпы будут в мою пользу. Но проиграл. А значит, загадывание в автозэке недействительно: два раза на одно и то же загадывать нельзя.
В борьбе с тюрьмой и временем определились бухты радости, куда шторма не доходили: например, размышления о том, как вернусь. Часто вспоминалось:
"Мне хочется домой, в огромностьКвартиры, наводящей грусть.Войду, сниму пальто, опомнюсь,Огнями улиц озарюсь…"Через месяц или через десять лет, но когда-нибудь вернусь же.
Жизнь в общей хате больницы Матросской Тишины потекла как золотая осень, ярко, доброжелательно и спокойно; и все знали — это не надолго. Как зацветшие в неволе цветы, мы, судьбою брошенные в четыре стены арестанты, почти расслабились, наслаждаясь моментом, воспоминания о вольной жизни зазвучали как легенды. Позже, выйдя на сборку, Валера ООР самым положительным образом отзовется о проведенном времени, и сборка, как мембрана, резонансом донесет нам его рассказы через вновь зашедших или соседей. Саша-банк, неутомимый в разговорах, никогда не ругающийся матом банкир, пришлет на хату через больничных шнырей фруктовую передачу с теплыми пожеланиями. Многие будут вспоминать это время, а кое-кто, дай бог, уже и на свободе. Время пришло, и хату покинули: Валера ООР, Миша Ангел, Малхаз, Юра-наркоман, Саша-банк. Остались мы с Серегой, и не успели мы прислушаться к зеленой тишине, как на продоле загремела музыка, раскрылись тормоза, и, с орущей спидолой в руках, зашел новый полосатый — Серега. Покрытый синим орнаментом наколок, Серега разухабисто расположился в хате и, первым делом, изучил творческое наследие Юры-наркомана, а именно: съел одновременно двадцать четыре колеса фенозепама, после чего хата забыла про сон. Радиоприемник советских времен (а Серега с тех времен почти и не вылезает из тюрем) исторгал такую музыку, что трудно было догадаться, почему ее не слышат вертухаи. Если Серега, сверкая глазами, огромными как блюдца, хотел справить малую нужду, то можно было предположить, что в каждом углу горит по пожару, а пожарники уже приехали. В буйном недовольстве чем-то, Серега разбил приемник об пол, хорошенько растоптал его и взялся ремонтировать, потом опять разбил и поставил хату на уши. Перло Серегу четыре дня, в течение которых он ловил такой ломовой кайф, что претензий к нему не было ни у кого. Попросив его о какой-то мелочи, я услышал в ответ: «А я скажу, что ты меня хотел убить». Об этом я рассказал ему, когда он протрезвел. — «Правда, что-ли? — изумился полосатый. — Ты слышал?» — вопрос был адресован моему соседу. — «Нет, я не слышал» — несколько неожиданно для меня ответил мой старый знакомый. — «Заточку положи» — примирительно и уверенно перешел в наступление полосатый. И впрямь, я подзабылся, разрезая буханку хлеба: нельзя разговаривать, держа в руке нож. Но всем было ясно, что я без претензий, и все тут же устаканилось. Тем не менее, эпизод прозвучал как напоминание: осторожность — первое дело, поэтому я напрочь отказался от заманчивой идеи добыть у адвоката денег, а у вертухаев бутылку коньяку. Не успел Серега как следует протрезветь, как его из больницы выписали. Ушел на этап и мой давний сосед, другой Серега. Я подогнал ему, что мог, он мне оставил на память кружку, ручку которой оплел пластиковой трубкой от больничной капельницы. Обменялись адресами. Бог знает, пригодятся ли. Прощания скупы. Тот, кто уходит, чувствует дыхание судьбы и перемен. Тот, кто остается — только судьбы. Прощание есть прощание — скорее всего, навсегда. В хате стало неуютно, повеяло событиями, предчувствие которых оправдалось сразу: хату заполнили новым народом, большинство из которых оказалось наркоманами, и пошло, и поехало. Тут же нашлось лавэ, по всей больнице, на тубонар, даже на общак, были разосланы малявы с призывом откликнуться и прислать заразы. Кто-то откликнулся, деньги поплыли по веревочным дорогам куда-то, и, как в сказке, из окошка приехала наркота. Деловито и целеустремленно, кто-то что-то мял, разводил, выпаривал, отстаивал. В результате получилась темная гадость, которую набрали в баян, предварительно продезинфицировав его холодной водой из-под крана, и стали по очереди колоться, не испытывая в маниакальном стремлении ровным счетом никаких опасений. Обколовшаяся хата поймала приход и выглядела, как после Бородинского сражения. Я чувствовал себя неуютно и с неприязнью ожидал дальнейших движений, в любой момент хату могли пустить под дубинал, невзирая на то, что это больница. Мой статус никак не соответствовал создавшемуся положению; или меня подставляют, или я буду переведен в другое место. Оправдалось второе предположение: заказали с вещами, и я оказался в маленькой, на восемь коек, часть из которых, как шконки, друг над другом, конечно же, грязной и заполненной тараканами, камере, где, впрочем, несмотря на то, что народу было больше, чем коек, расположился на удобном месте под решкой, и стал привыкать к новым людям. После просторной хаты сужение пространства болезненно отзывается на самочувствии, и ненависть к тюрьме вспыхивает с новой силой, отвращение становится невыносимым, но — это обычное состояние арестанта.
Первая ночь на новом месте — бессонная. Все приглядываются к тебе, ты ко всем. Контингент средний, поэтому разговаривать не обязательно, но уши не заткнёшь (а иногда хочется), и я слушаю парня из Смоленска, который рассказывает о том, что прошлой ночью в соседней хате молоденький парнишка всю ночь ебал матрас, меняя позы и разговаривая с ним как с женщиной, а под утро собрал свои вещи и поджёг их, оставаясь голым, а когда в хату влетел мусор, — бросился на него с иголкой, воображая что это шпага. Мусор применил «черёмуху» — слезоточивый газ, и вся хата получила заряд бодрости. Наверно это был тот малый, которого я видел на продоле, идя с вызова от адвоката. Женщина в белом халате спрашивала, зачем он ел спички, а парень убеждённо и тоскливо отвечал: «Чтобы поседели волосы». И убедительно отвечал. Или артист, или крыша съехала. Или то и другое. Однако никто в хате к этому с иронией не отнёсся: гарантий нет ни для кого. Есть возможность порадоваться тому, что ты ещё в своём уме. По этому случаю, смоленский начал радоваться жизни, как умел, т.е. стал рассказывать анекдоты. Рассказывал он их до утра, без передышки, выбирая самые грязные; я и не знал, что их столько. Иногда рассказчик все же утомлялся и брал музыкальную паузу. — «Тихо у нас в лесу, — радостно пел он известные народные куплеты, — только не спит барсук. Яйца барсук повесил на сук, вот и не спит барсук». На устное народное творчество откликнулся лишь кто-то один, остальные молча терпели. Но поддержки оказалось достаточно. Завернув очередную похабщину в стиле дебильного натурализма, смоленский глумливо смеялся и с новой силой запевал:
Тихо у нас в лесу,только не спит лиса.Знает лиса, что в жопе оса,вот и не спит лиса.Когда маразм достиг апогея, в хате пели на два голоса:
Тихо у нас в лесу,только не спят дрозды.Знают дрозды, что получат пизды,вот и не спят дрозды.Ближе к утренней проверке смоленский иссяк, а я не понимал, в какой я больнице, и в голове навязчиво сидела одна из песен: