Карагандинские девятины
Абдулка еще долго выслеживал, покрикивал, не давая роздыху, желая завершить испытания. Загружал работой, самой бестолковой, чтобы тот ничего не съедал зазря, но и при каждом случае упрекал Алешу, что слишком много ест, а надо есть понемножку: поменьше класть в рот да подольше разжевывать. В другой месяц, уже на сбереженных начальником запасах, Алеша наелся вдоволь, так что был очень счастлив – и Абдулка праздновал свою правоту. Холмогоров сроднился с глухим, поневоле проникаясь тем отеческим, что было сокрыто в человеке, который сначала для его же пользы урезал рацион, а после щедро удвоил, спасая от голода.
Они уже не раз объезжали хозяйство, разбросанное по степи километров на пять. Прямо от порога смотровой башни начиналось стрельбище. Было безлюдно, пустынно и все это рукотворное ухоженное поле боя походило на огромных размеров муляж под открытым небом. Горизонт заслоняли рыхлые рыжие сопки – в двух километрах прямой видимости. Это видимое пространство и должно было простреливаться в каждой своей точке. Его оплетали паутиной непонятные пути сообщений – узкие извилистые линии траншей. Еще дальше миражом являлся в голой степи игрушечного вида городок, состоящий из четырех панельных коробок и подобия площади. Все дома были ростом в три этажа. Оконные проемы зияли, что выколотые глазницы. Всякая дырка в стене была обязательно обожжена. Все кругом пахло гарью, хоть не было видно того, что могло бы гореть. Верно, жгли здесь то, что свозили и хотели уничтожить, превращая в пепел и сажу.
Площадки стрельб походили на пешеходный городок для детей, с асфальтовыми дорожками и разметками, отчего могло подуматься, что здесь изучали правила дорожного движения. Каждый такой объект был устроен обособленно, отдельно, наподобие спортивного снаряда, а соединяли объекты опять же асфальтовые дорожки.
Разумность, дотошность того, как все было здесь устроено на марсианском мертвом фоне, заворожили, как завораживает чувство ужаса. В отсутствие людей не верилось, что это все создано ими – а чудилось, что люди аккуратно были здесь уничтожены каким-то потусторонним разумом, могущим не только уничтожать, но и не оставлять следов, наводя свой мертвый порядок. И казалось, что жизнь здесь есть, как есть она в песке, если эта песчаная мучица – прах чего-то живого. На полигоне только песок змейками переползал асфальтовые дорожки: зримо ползли они на глазах, стоило повеять со степи хоть легкому ветерку. Тогда делалось до озноба ощутимо, что кругом дорожек кишат и колеблются песчинки, безбрежная пустынная живая земля. Но раз от раза Холмогоров привык смотреть на все как на хозяйство, обученный Абдулкой управляться с этим хозяйством, не помня о себе. В обычный день должен он был вымести асфальтовые дорожки на стрельбище и обойти сторожем все объекты. За день до стрельб проверялись и готовились к работе механизмы. А в день, когда наезжали стрелять, Алеша в поте лица ползал на брюхе по техническим траншеям, встряхивая то, что заедало, да и три стальных плоских ржавых болвана – они же стоячая, лежачая да поясная мишень – не могли без него. С ним болваны стальные вставали из траншей, как мертвые из гробов, начиная, если надо, даже двигаться на шарнирах. В нужное время рвалась пиротехника и гремели для острастки взрывы.
Погруженный в этот потешный и грозный мир, Холмогоров чувствовал себя временами призраком. А таков он и был, человек, о существования которого здесь знал и помнил один глухой Абдулка. О нем не ведали солдаты на линии огня: им невдомек было, что под теми болванами, куда они кромешно палили, затаилась в окопчике живая душа. Абдулка затягивал на нем бронежилет, напяливал каску и посылал со вздохом в грядущий кромешный ад. Раздавались первые выстрелы по мишеням, у Алеши застывала душа. Он слышал, что не слышали там, за километр от него: как бьются в болванов пули, как, плющась и шлепая под них пометом, звякают да шипят. Слышал их вой, когда неслись градом, начинал глохнуть. Душа погружалась в эту адскую музыку, дрогла в утробной пустоте, рождаясь и застывая от ужаса, когда электрическое гуденье вдруг напрягало застопоренную цепь.
Если так случалось, что машинку заедало или в цепи не хватало тяги, чтобы поднять сваленного попаданием болвана, Алеша был должен подползти к железному дружку и помочь сдвинуться своими силенками. Стрельба умолкала, пока ждали, когда подымутся мишени. Алеша как будто отродясь знал о несмертельной тишине, сулящей расслабление нервов да передышку тем, кто стрелял. Она была в его воле, он же и дарил eе по минутам. Но руки во время работы все же содрогались, точно их било током, а тело корчило мучительно от каждого движения: в такие минуты, в этой тишине почему-то и вселялся в него страх смерти. Линия огня молчала – люди по ту сторону не замечали ничего живого в расстрельной дали: то, что болваны вновь бесшумно являлись как из-под земли, было всегда неожиданным и будоражило кровь. Хоть они не двигались и стояли мишенями под расстрел, в людях на мгновение возникала легкая волнительная паника, а чей черед наставал – цепенели. Другое творилось с Алешей. Он стремительно, уже с живучестью таракана, убегал на четвереньках по дну траншеи в свою щель.
Бывали еще ночные стрельбы, когда мрак делал расстрел мишеней похожим на охоту. По жестяным болванам блуждал луч прожектора, вырывая их из сумрака, и они бултыхались, как в кипящем котле, метались из стороны в сторону. Кроваво-желтый воздух ночи секли трассеры, раскаленные добела автоматные очереди. Алеша по три-четыре часа не вылезал из своего окопчика. Его будто тоже искали всей сворой, убивали каждым выстрелом – и не могли убить.
Но после стрельб неотвратимо погружало полигон в опустение и спячку. Возвращались по-птичьи пугливые ветра и постилали степь ровным прахом. Алеша собирал отстрелянные гильзы – цветной метал, что после переплавки, наверное, снова превращался в патроны – и свыкался по-звериному с тишиной. Казалось, вровень с небом он бродил целыми днями по степи. Ложился на землю – сколько мог лежал. Вставал, брел силком на прогулку – сколько мог пройти. Чтобы хоть как-то времечко потратить готовил еду: то варил супец с тушенкой и крупой, то погуще заваривал – и получалась каша.
Не в силах больше заставлять себя о чем-то думать и биться о каждую молчаливую наедине с самим собой минутку, Алеша упивался легко и быстро мечтами, а тогда уже в беспамятстве блуждал по степи. Чаще всего в своих мечтах он совершал подвиги, и при этом подвиг был обязательно ценой жизни. Мечтал также оказаться кому-то нужным, кого-то спасал. Или представлял себя на войне, в бою, где в своих мечтах погибал, спасая товарищей – о которых опять же мечтал. Забываясь в мечтах он, бывало, день-два не притрагивался к еде, как если бы жертвовал для кого-то порцайку, и не мучился от голода. В себе он чувствовал просветление, покой, и даже Абдулка исчезал из памяти – а еда становилась чем-то невыносимым, как напоминание о жизни.
Когда вдруг наезжал Абдулка – в ней тоже ничего не менялось. Он мог разве что привезти своей домашней еды в угощение и старых газет на подтирку, из которых Алешка узнавал прошлые новости. Глухой мог бы раздобыть для него радиоприемник, о чем просил однажды Алеша, но ругался всякий свой приезд: «Забудь радио этот паршивый, слушать там нечего. Много будешь знать, дурья башка, заболеешь, пропадешь. Птица много знает, много думает? А летает высоко-высоко, далеко-далеко!»
Удивляло отеческого Абдулку и даже пугало – это что паренек жил без писем. Сам не писал своим родным и от них не получал весточек. Было, еще летом, глухой спросил: «Ты почему письмо домой не пишешь?» И услышал в ответ: «Да чего писать, Абдулла Ибрагимович, лето – значит на огородах все мои. У нас без огорода не проживешь». Потом, уже осенью, когда спросил о том же, услышал от Алешки: «Да чего писать, картошку копают. У нас без картошки не проживешь». К зиме он все же, ничего не слушая, посадил его за листок бумаги и приказал уже как начальник написать забытым, как ему казалось, родителям. Алеша долго сидел над бумагой – и написал: «Здравствуйте, мама и папа. Я служу родине хорошо, как вы сказали, все делаю. Мама, берегите себя. Папа, и вы себя берегите. Я тоже себя берегу. До свидания, ваш сын Алексей». Под Новый год, к празднику, из родных его краев пришла посылка. Абудулка eе получил, привез на полигон. В ней были конфеты, печенье, варенье – все сладкое. И письмишко: «Здравствуй, сынок. Кушай и поделись с товарищами. Варенье съешьте первым, а то прокиснет, а конфеты с печеньем – потом. Мы себя бережем. На прошлых днях ощипала наших козочек. Платков штуки две получится и носков еще десяточек. Зимой продам – будем с хлебушком. Без этого не проживешь. Служи родине хорошо, как мы сказали. Ждем тебя домой. Варенье съешьте первым, а то прокиснет».