Золото короля
Впору было разреветься от ярости и бессилия. Я — баск и дворянин, сын солдата Лопе Бальбоа, павшего во Фландрии за короля и истинную веру. Угроза нависла над моей честью и над головой человека, которого я уважал больше всех в мире. Да и собственная моя жизнь тоже была в опасности, однако в ту пору я, с двенадцати лет попавший в жестокий мир, столько раз ставил эту самую жизнь на карту, что проникся неким фатализмом: можно сказать, дышал им, памятуя при каждом вздохе, что вздох этот может оказаться последним. И столько людей у меня на глазах отправились в мир иной — рыдая или бранясь, молясь или храня гордое молчание, преисполненные отчаянья или смиренно приемля свой удел, — что смерть перестала казаться мне чем-то чрезвычайным да и страшить больше не страшила. Вдобавок я нисколько не сомневался, что это не просто так говорится — «мир иной», а он и вправду существует, и там Господь Бог, любимый мой отец и старые товарищи примут меня, что называется, с распростертыми объятьями. Ну, так или иначе, есть там что-нибудь за гробом или ничего нет, усвоил я, что смерть — такое происшествие, которое в конце концов подтверждает правоту людей, подобных капитану Алатристе.
Этим размышлениям предавался я на ступенях паперти, когда вдруг заметил вдали капитана Алатристе: вместе со счетоводом Ольямедильей он направлялся к зданию Торговой палаты. Уняв первоначальный порыв устремиться к нему, я ограничился тем, что издали рассматривал поджарую фигуру моего хозяина, который шел молча, надвинув шляпу на глаза, придерживая бившую по ногам шпагу.
Вот они исчезли за углом, а я еще долго сидел в неподвижности, обхватив колени. В конце концов, заключил я, вопрос весьма несложен. Нынче вечером мне предстоит решить — одному ли погибнуть или вместе с капитаном Алатристе.
Предложение завернуть в таверну исходило от Ольямедильи, а Диего Алатристе согласился не без удивления — впервые счетовод выказал словоохотливость и общительность. Войдя в таверну Шестипалого, они расположились за столиком неподалеку от двери. Капитан снял шляпу и положил ее на табурет. Прислуживающая в таверне девица принесла им бутылку «Касальи-де-ла-Сьерры» и блюдо черных оливок. Ольямедилья даже выпил с капитаном. Ну, выпил — это громко сказано: он лишь пригубил, но перед тем, как поднести стакан ко рту, долгим взглядом окинул сотрапезника, и хмурое чело его несколько прояснилось.
— Ловко было сделано, — промолвил он.
Алатристе рассматривал острые сухие черты его украшенного маленькой бородкой лица — казалось, будто желтизну свою оно получило от свечей, горевших в канцеляриях. Не отвечая, одним духом опорожнил стакан. Счетовод по-прежнему смотрел на капитана с любопытством.
— Меня не обманули на ваш счет.
— Если вы имеете в виду генуэзца, то это было нетрудно, — хмуро отвечал капитан.
И замолчал надолго. «Случалось вляпываться и в дела погрязнее», будто говорило это молчание. Ольямедилья, судя по всему, истолковал его правильно, потому что медленно склонил голову, как бы показывая, что принимает сказанное к сведению и по тонкости душевного своего устройства в расспросы вдаваться не намерен. Что же касается Джеронимо Гараффы и его слуги, то в эту минуту их обоих — связанных, с заткнутыми кляпом ртами — закрытая карета увозила из Севильи в сопровождении нескольких зловещего вида альгвазилов, которых Ольямедилья, вероятно, оповестил заранее, ибо появились они в доме генуэзца как по волшебству и, уняв любопытство соседей волшебным же заклинанием «Святейшая инквизиция! », унеслись вместе с арестованными в сторону Кармонских ворот. Куда лежал их дальнейший путь, капитан не знал и ни малейшего желания знать не испытывал.
Ольямедилья, расстегнув камзол, извлек из внутреннего кармана вдвое сложенную бумагу, скрепленную сургучной печатью, подержал ее несколько мгновений на весу, будто отгоняя последние колебания, и положил на стол перед капитаном.
— Платежное поручение, — возвестил он. — Предъявителю сего в банке Жозефа Аренсаны, что на площади Сан-Сальвадор, безо всяких вопросов будет выплачено пятьдесят дублонов золотом. Старых дублонов.
Алатристе покосился на бумагу, не беря ее в руки. Так называемые «старые» дублоны весьма ценились в ту пору. Отчеканенные из золота высшей пробы лет сто назад, при блаженной памяти государях Изабелле и Фердинанде, отчего и назывались еще «двуспальными», они котировались выше всех прочих монет одного с ними достоинства, и Алатристе знал людей, которые за одну такую монетку согласились бы зарезать родную мать.
— По окончании всего дела, — прибавил Ольямедилья, — получите вшестеро больше.
— Приятно слышать.
Счетовод задумчиво рассматривал свой стакан, на поверхности которого, делая бесплодные попытки выбраться, плавала мошка, а потом, не переставая внимательно следить за погибающей, сказал:
— Флот прибывает через трое суток.
— Сколько людей потребуется?
— Вам лучше знать. Если верить генуэзцу, экипаж «Никлаасбергена» — человек двадцать с чем-то плюс шкипер и штурман. Кроме него, все — голландцы и фламандцы. Не исключено, что в Санлукаре возьмут на борт еще нескольких испанцев с грузом. А в нашем распоряжении — одна ночь.
— Значит, человек двенадцать-пятнадцать, — быстро прикинул в уме капитан. — Тех, кого я смогу подрядить за это золото, справятся…
Ольямедилья уклончиво повел плечом, давая понять: то, с чем должны будут справиться люди Алатристе, его не касается.
— Ваша команда должна быть готова накануне. Поплывете вниз по реке до Санлукара, с тем чтобы оказаться там под вечер… — Счетовод утопил подбородок в воротнике, словно соображая, не забыл ли чего. — Я отправлюсь с вами.
— Далеко ли?
— Видно будет.
Алатристе взглянул на него с нескрываемым удивлением:
— Едва ли там пойдет речь о бумаге и чернилах…
— Это не важно. Мне поручено оприходовать груз после того, как судно будет в наших руках, и доставить его по назначению.
Алатристе незаметно усмехнулся. Трудно было представить себе этого письмоводителя среди ухорезов и сорвиголов, которых он собирался подрядить на захват парусника, однако не возникало сомнений, что Ольямедилья ему не доверяет. При таком количестве золота искушение прибрать к рукам брусочек-другой слишком велико.
— Считаю нужным напомнить, — сказал счетовод, — что в случае неудачи вас ждет петля.
— А вас?
— А может, и меня.
— Вам вроде бы платят жалованье не за то, чтобы вы ходили на абордаж?
— Жалованье мне платят за то, чтобы я исполнял свои обязанности.
Мошка перестала барахтаться, но Ольямедилья не сводил с нее глаз. Наливая себе еще вина и поднося стакан ко рту, капитан заметил, что собеседник перевел взгляд на него и с интересом рассматривает два шрама у него на лбу и левую руку, стянутую полотняной тряпицей, под которой скрывался свежий ожог. И болел он, можно не сомневаться, чертовски. Потом счетовод насупился: казалось, ему не дает покоя некая мысль, но он не решается высказать ее вслух.
— Я вот все думаю… — произнес он наконец. — А что бы вы стали делать, если бы ваш поступок не произвел на генуэзца впечатления?
Алатристе посмотрел на улицу; сощурился на солнце, отражавшееся от беленой стены, отчего лицо его стало еще более непроницаемым. Перевел глаза на мошку, потонувшую в вине Ольямедильи, поднял свой стакан и ничего не ответил.