Рассказы, очерки, фельетоны (1924—1932)
Я почувствовал беспричинную злобу. Мне захотелось вскрыть этого человека, как арбуз. Захотелось узнать, о чем он думает, чем живет, что делает. Захотелось узнать, есть ли у него что-нибудь там, за рыжими усами и оловянными глазами.
— Скажите, — спросил я, — как вы смотрите на новый закон о браке?
Никанор тоскливо заерзал на стуле и сказал:
— С точки зрения трамвайного сообщения.
Чтобы успокоиться, я заговорил с хозяином. Стали обсуждать достоинства и недостатки очередной выставки картин. Разговор не клеился. Фигура Никанора, уныло торчащая за столом, убивала малейшее проявление мысли.
— Не скажите, — заметил хозяин, — Серобаба — художник большой силы.
— Художник от слова худо, — сказал Никанор, раскрыв рыжую пасть, — xe-xte… Разрешите папиросочку, люблю, знаете ли, папиросы фабрики Чужаго…
Никанор оживился и порозовел. Он почувствовал себя душой общества.
— Есть такой анекдот. Приходит один человек к другому и говорит: «Чик». Это значит — честь имею кланяться. А другой ему говорит: «Пс» — прошу садиться… Хо-хо-хо… А знаете последнюю армянскую загадку?.. Зеленый, длинный, висит в гостиной и пищит?
Я закрыл глаза.
— Не знаете?.. Хе-хе… Ну так вот… Селедка. Зеленая, потому что покрасили, висит, потому что повесили, а в гостиной, чтоб трудней было отгадать.
Открыв глаза, я увидел, что Никанор корчится от приступов здорового, жизнерадостного смеха. Хозяин был бледен.
— Нет, — сказал я жестко. — Длинное и зеленое — это не селедка. Это — машинка для снимания сапог.
Никанор замер с раскрытым ртом и уставился на меня.
— Н-нет, — пробормотал он, — это селедка… Я знаю наверное!
— Нет, машинка.
— Селедка!
— Машинка!
— Селедка, — плачущим голосом сказал Никанор, — ей-богу же, селедка.
— Машинка! — промолвил я ледяным тоном.
— Но почему же? Почему?
— Так. Машинка.
Никанор забегал по комнате.
— Почему же она зеленая? — воскликнул он, ломая руки.
— Потому что покрасили.
— А почему висит?
— Потому что повесили.
— А… это самое… в гостиной… Почему в гостиной?
— Чтоб труднее было отгадать.
Никанор в изнеможении опустился на стул. Его внутренний мир был разгромлен. Жизнь потеряла смысл. Усы Никанора опустились. Оловяшки потускнели.
— Что такое два конца, два кольца, а посредине гвоздик? — спросил я в упор, скрежеща зубами. — Ну, говори?..
— Н-н-ножницы! — простонал Никанор.
— Эх ты, дурак! — сказал я с сожалением. — Не знаешь таких пустяков. Это не ножницы, а пожарная каланча. Не спрашивай меня, Никанор, причину столь странного утверждения. Тебе ее все равно не понять. Ты глуп. Ты глуп даже с точки зрения трамвайного сообщения, не говоря уже о таких необычных для тебя точках, как точка зрения театрального представления или приятного времяпрепровождения. Мозг у тебя, Никанор, отсутствует совершенно. У тебя нет мозга, даже фабрики Чужаго. И я с уверенностью могу сказать, что твой бедный папа был стекольщиком, потому что такой прозрачной башки, как у тебя, я не видел еще ни разу в жизни. Но ты, друг Никаноша, не печалься. Пройдет каких-нибудь сорок лет, и ты привыкнешь. Кстати, известно ли тебе, что такое «Пв», «Икчм» и «Иятрп»?.. Не известно? Ага!.. А это значит: Пошел вон! Иди к чертовой матери! Иначе я тебе ребра переломаю!!!
Больше я Никанора не встречал. И очень рад. Потому что, потому что… я за себя не ручаюсь!..
1927
Рассказ об одном солнце
Когда начальник входил в статистический отдел, Козлодоеву казалось, что затхлая и унылая, как перелицованные штаны, канцелярская комната светлеет, становится огромной и ослепительно зеркальной. Козлодоев низко склонялся к своим таблицам и усердно скрипел пером, боясь взглянуть в сторону солнечного начальника, боясь вздохнуть или, упаси бог, чихнуть.
На самом же деле начальник походил на солнце столько же, сколько окурок махорочной цигарки походит на кровного рысака или пустая баночка от гуталина на Румянцевский музей.
Начальник был довольно паршивеньким желчным мужчиной лет сорока, с преждевременными мешочками под глазами, с табачными усами и зловредным пятнистым носом. Так начальника и называли в управлении — Нос.
«Тише, Нос идет!» или — «Идите доложите Носу, как он скажет».
Короче говоря — Козлодоев был типичным подхалимом-середнячком, и каким бы ни был его начальник — толстым, как графинчик с водкой, или худым, как старый уличный кот, — Козлодоеву он всегда казался сияющим и бестелесным.
— Товарищ Козлодоев, — дразнили сослуживцы, — идите скорее. Нос зовет.
Козлодоев бледнел и начинал мелко дрожать.
— Врете вы, товарищи, — говорил он, чувствуя, что его душа покидает теплое насиженное местечко между печенью и желудком и в панике перебирается в холодную и неуютную пятку, — врете вы. Нос даже не знает о моем существовании.
— Вот вам и не знает. Позвал только что начканца и как гаркнет: «Позвать сюда Козлодоева», что начканц с перепугу стал подмигивать глазом.
— Не может этого быть! — шептал Козлодоев трясущимися губами.
— Ну, ну, пошутили. Экий вы какой… Уже и перепугался.
Однажды в прескверный дождливый вечер Козлодоев пошел в театр. Весь первый акт он просидел, приятно улыбаясь, в амфитеатре, а в антракте пошел покурить и увидел в курительной комнате начальника. Нос мыкался из угла в угол и курил папиросу.
«Курит, — подумал Козлодоев с молитвенным ужасом, — ей-богу, курит. Папиросу».
Козлодоев привычно задрожал, отошел в сторонку и с умилением принялся наблюдать за действиями Носа. Нос стал проталкиваться к урне.
— Позвольте пройти, — сказал он какому-то высокому молодому человеку.
— Ай-яй-яй! — ахнул Козлодоев. — У молокососа пройти просит!
— Толкаются тут всякие! — недружелюбно сказал юноша, глядя на Носа сверху вниз. — Не видите, гражданин, дама стоит, а вы прете, как на пожар!..
Козлодоев покачнулся, вдвинул голову в плечи и зажмурился. Сердце его усиленно забилось. Он не сомневался, что несколько ближайших секунд принесут грубому молодцу гибель, что весь театр бросится сейчас вот на юношу и растопчет его в порошок, а Нос будет стоять, заложив руку за борт ослепительного пиджака, и тихо говорить: «Не убивайте этого наглого отрока до смерти. Он еще молод и заслуживает снисхождения».
Козлодоев открыл глаза.
Hoc стоял возле молодого человека.
— Извините, — сказал Нос, — мне только окурочек бросить.
— То-то, — снисходительно ответил юноша, — окурочек, окурочек, а сам толкается.
— Пардон-с. Не заметил.
— То-то, не заметил.
Нос подобострастно улыбнулся, бросил окурок и пошел в зал. Козлодоев, осторожно пробираясь в толпе, последовал за ним.
«Боже, боже, — думал Козлодоев, глядя, как Носу наступают на ноги и не обращают на него ни малейшего внимания, — что случилось? Что произошло?»
Весь спектакль Козлодоев томился, будучи не в силах постигнуть причины столь низкого падения радужного начальника.
Как только занавес начал опускаться, зрители, аплодируя на ходу и огрызаясь друг на друга, бросились к выходу. Пьеса была забыта. Все были обуреваемы одним неистовым желанием — достать калоши.
Маленький, плюгавый Нос в изгибе лестницы попал в водоворот и был притиснут к стене.
— Проходите! — рычали Носу.
— Стал как истукан и стоит!
— Эй, вы! Не крутитесь под ногами!.. Ч-черт!
Когда растерзанный и багровый Нос пробился к вешалке, его ожидали еще большие мучения. Развевающиеся полы пальто хлопали его по лицу, грязные калоши плавно скользили по уху, а публика обливала его обильными потоками грязных, циничных ругательств.
Козлодоев потерял способность соображать. Он не замечал, что ему самому наступают на ноги, мажут калошами по лицу и ругают на чем свет стоит. Он понимал лишь, что произошло нечто страшное, неожиданное, чудовищное. Начальник перестал озарять собою окружающее, потерял свой блеск. Сияющий, ослепительный Нос померк.