Роковой обет
— Это верно, — усмехнулся Кадфаэль, — покуда в святых обителях не переведутся деньжата или другие ценности, какие можно прибрать к рукам, от мошенников никуда не деться.
Неизвестно, говорила ли мистрисс Вивер со своим странным попутчиком или нет, но не прошло и получаса после ее ухода, как Мэтью и его друг пришли в садик брата Кадфаэля, оказавшись там даже раньше, чем ее племянник Рун.
Кадфаэль вновь занимался прополкой, когда услышал, что к нему пожаловали гости. Гравий тропинки поскрипывал в такт медленным, осторожным шагам одного. Второй шел почти бесшумно, с опаской ступая израненными ногами по прохладной траве. Если какие-то звуки и выдавали его приближение, это были долгие тяжкие вздохи, говорившие о боли и страдании. Еще не успев распрямится и повернуть голову, Кадфаэль уже понял, ко к нему пришел.
Молодые люди, темноволосые и темноглазые, были примерно одного возраста — лет двадцати пяти — двадцати шести, сходного телосложения, выше среднего роста, хотя один из них горбился оттого, что ему было тяжело идти, и, несомненно, походили друг на друга, правда, не до такой степени, чтобы их можно было принять за братьев или близких родственников. Один из них загорел сильнее, как будто больше времени проводил под открытым небом. У него были широкие скулы, волевой подбородок и на удивление непроницаемое лицо человека, умеющего скрывать свои чувства. У другого — добровольного страдальца — лицо было продолговатым, подвижным и выразительным, с высокими скулами и впалыми щеками. Губы его были плотно сжаты то ли от боли, которая сейчас его донимала, то ли от какой-то постоянно сжигавшей его страсти. Похоже, что он не отличался сдержанностью и нередко давал волю гневу. Мэтью молча шел рядом с другом, не сводя с него заботливого взгляда.
Припомнив все, что выложила ему словоохотливая мистрисс Вивер, Кадфаэль глянул на распухшие, потрескавшиеся босые ноги молодого человека, а потом на его шею. Она была обмотана полотняной тряпицей, но то ли он не сразу догадался ею воспользоваться, то ли она была слишком тонкой, но ткань пропиталась кровью. На прочной, но очень тонкой, глубоко впивавшейся в тело бечевке висел тяжелый крест в оправе в виде листьев, выглядевшей как золотая. И чего ради молодой человек обрек себя на такую муку? Неужто он и вправду убежден, что, истязая себя, угождает Богу или Святой Уинифред?
Лихорадочно блестевшие глаза уставились на монаха и тихий голос произнес:
— Ты, наверное, брат Кадфаэль? Мне рассказал о тебе брат попечитель лазарета. Он говорил, что у тебя есть мази и бальзамы, которые могли бы мне помочь. Если, — добавил он, сверкая глазами, — мне вообще что-то может помочь.
Последние слова заставили Кадфаэля повнимательнее присмотреться к молодому человеку, но он, ни о чем не спрашивая, провел обоих приятелей в сарайчик и заботливо усадил добровольного мученика на скамью. Мэтью зашел внутрь и остался стоять возле открытой двери, но стоял так, чтобы не загораживать свет.
— Ты проделал босиком немалый путь, — промолвил Кадфаэль, опускаясь на колени и осматривая израненные ноги, — была ли нужда в таких мучениях?
— А как же. Я не настолько ненавижу себя, чтобы страдать безо всякой причины.
Молчаливый молодой человек, стоявший у порога, вздрогнул, но ничего не сказал.
— Я связан обетом и не нарушу его, — заявил босоногий паломник и, по всей видимости, предвидя дальнейшие расспросы, продолжил: — Меня зовут Сиаран, мать моя из Уэльса, и я собираюсь вернуться в родные края, дабы жизнь моя завершилась там, где она началась. Ты видишь раны на моих ногах, брат, но поверь: не они заставляют меня страдать больше всего. Меня терзает страшный, неизлечимый недуг, к счастью, он не заразный, но, увы, я обречен.
«Возможно, это и правда», — подумал Кадфаэль, протирая сбитые на острых камнях ступни тампоном с очищающим настоем. Лихорадочный блеск глубоко посаженных глаз вполне мог быть следствием отсвета пламени, пожиравшего этого человека изнутри. Правда, сидевший в свободной позе молодой человек не выглядел истощенным, но болезнь не обязательно сказывается на внешности.
Говорил Сиаран тихим, но твердым и решительным голосом, и, если и впрямь был уверен, что скоро умрет, должно быть успел свыкнуться с этой мыслью.
— Я отправился в покаянное паломничество во имя спасения бессмертной души, — промолвил он, — а это гораздо важнее, нежели исцеление бренного тела. Босой и отягощенный веригами, я поклялся пешком пройти путь до обители в Абердароне, дабы после смерти удостоиться чести быть погребенным на священном острове Юнис Энсли, где сама почва состоит из праха несчетного множества святых.
— По моему разумению, — мягко заметил Кадфаэль, — добиться этого можно было бы и явившись туда обутым — лишь бы душа была исполнена смирения.
Впрочем, цель, которую поставил перед собой этот молодой человек, была понятна Кадфаэлю, как и всякому, в чьих жилах текла валлийская кровь. Абердарон расположен на самой оконечности Ллейнского полуострова, на пустынно морском берегу, неподалеку от почитаемого кельтской церковью острова, ставшего для многих местом последнего упокоения. В тамошней обители никому не отказывали в гостеприимстве.
— Не подумай, будто я сомневаюсь в необходимости твоей жертвы, но, на мой взгляд, самоистязание свидетельствует скорее о гордыне, нежели о смирении.
— Может, ты и прав, — отстраненно отозвался Сиаран, — но уж тут ничего не поделаешь. Я связан обетом.
— Это верно, — вмешался в разговор стоявший у двери Мэтью. Голос его звучал отрывисто, но спокойно, глуше, чем у Сиарана. — Накрепко связан. Да и я тоже — не меньше, чем он.
— Вряд ли вы связаны одним и тем же обетом, — суховато заметил Кадфаэль.
Мэтью был обут в крепкие, добротные башмаки, малость стоптанные, но надежно защищавшие его ноги от дорожных камней.
— Ты прав. Я принес иной обет, но он столь же нерушим, как и обет Сиарана.
Кадфаэль опустил на пол смазанную бальзамом ногу паломника, подложив под нее сложенную тряпицу, и поднял себе на колени другую.
— Боже упаси, чтобы я подверг кого бы то ни было искушению нарушить данный обет, — сказал монах. — Вы оба исполните свой долг до конца. Но, думаю, что на время праздника ты можешь дать отдых своим ногам, а за три дня они, гладишь, и подлечатся, тем паче, что дорожки у нас в обители все больше гладкие. Ну а когда ступни заживут, ты смажешь их одним раствором — есть у меня такой, — чтоб они загрубели. Тогда тебе легче будет идти дальше. Ты можешь это сделать, если, конечно, не поклялся отвергать всякую помощь. Но такого обета ты не давал, потому как иначе и ко мне бы не обратился. А сейчас обожди чуток, пусть бальзам обсохнет.
Монах поднялся, придирчиво оглядел свою работу, а затем обратил внимание на окровавленную полотняную тряпицу, привязанную у Сиарана на шее. Осторожно взявшись обеими руками за шнурок, Кадфаэль собрался было снять крест через голову молодого человека.
— Нет! Не трогай! — испуганно вскричал Сиаран и одной рукой схватился за шнурок, а другой судорожно вцепился в крест. — Не прикасайся к нему! Оставь все, как есть!
— Хорошо, хорошо, — отозвался удивленный Кадфаэль, — будь по-твоему. Но ты можешь снять его ненадолго, пока я обработаю ссадину. Это ж минутное дело — что тут дурного.
— Нет! — Сиаран еще крепче прижал крест к груди. — Ни на минуту, ни днем ни ночью! Оставь крест в покое!
— Тогда приподними бечевку и подержи ее так, пока я тебя перевяжу, — со вздохом попросил Кадфаэль, поняв, что упрямца не переубедить. — Не бойся: я к кресту не притронусь. Только позволь мне размотать тряпицу и осмотреть рану.
— Я ему то же самое говорю, добрый брат, — негромко промолвил Мэтью. — Если он тебя не послушает, так и будет стонать да корчиться от боли.
Кадфаэль размотал тряпицу, осмотрел глубокий порез — след от шнурка, — из которого продолжала сочиться кровь, и принялся за дело. Сперва он обработал порез жгучим настоем, чтобы удалить грязь и кусочки стершейся кожи, а потом смазал его бальзамом из липушника. Затем он вновь бережно сложил тряпицу и обернул ею шею под шнурком.