Роковой обет
Вот, стало быть, каким образом преподнес Генри прелатам свое унизительное отступничество, подумал Хью Берингар. Хитер, ничего не скажешь: свалил всю вину на Стефана, который, по его словам, не выполнил ни одного своего обещания и обманул тем самым не только своего брата, но и Отца Небесного, терпение которого иссякло. В таких обстоятельства Генри, как истинный служитель церкви, вынужден был приветствовать смену монарха.
— В частности, — пояснил Радульфус, — он припомнил королю то, что тот дерзнул преследовать епископов и некоторых из них даже довел до гибели.
Последнее утверждение в известной мере соответствовало действительности, хотя немилость Стефана стоила жизни всего лишь одному прелату — Роберту из Солсбери, да и тот, будучи немощным старцем и лишившись власти, умер от огорчения, безо всякого насилия.
— Следовательно, так он сказал, — с расстановкой произнес аббат, — если Господь явил свою волю, ниспослав королю поражение и плен, ему, Генри, принужденному выбирать между привязанностью к брату и преданностью Отцу Небесному, ничего не остается, как склониться перед волей небес. Нас же он созвал к себе, дабы мы не допустили конечной погибели обезглавленного ныне государства. Не далее как вчера, заявил он, создавшееся положение было серьезнейшим образом обсуждено на совещании большей части епископов и аббатов Англии, которые, по его утверждению, обладают исключительной прерогативой избрания государя и освящения его власти.
Аббат говорил спокойно и размеренно, но Хью насторожился, ибо заявление Генри было беспрецедентным и, судя по тону Радульфуса, отнюдь не казалось тому бесспорным. Легату необходимо было спасать свою честь, а поскольку язык у него без костей, он сумел скрыть свое малодушие за сплетением словесных кружев.
— А разве было такое совещание? — спросил Хью. — Вы присутствовали на нем, отец аббат?
— Оно состоялось, — подтвердил Радульфус, — но провели его наскоро, и о серьезном обсуждении там не было и речи. Говорил, главным образом, сам легат, ну а другие сторонники императрицы ему подпевали.
Аббат промолвил это бесстрастно и невозмутимо, однако стало ясно, что себя он к приверженцам Матильды не причисляет.
— И я не помню, чтобы тогда он приписывал нашему собранию столь высокую прерогативу. Он сказал лишь, что мы, как прелаты, пришли к единодушному решению, хотя никакого подсчета голосов не велось. Да он и не предлагал голосовать, очевидно, опасаясь, что многие с ним не согласятся. Решение же наше, по его словам, состояло в том, чтобы предложить верховную власть над Англией дочери покойного короля, достойной наследнице его благочестия и миролюбия. Пусть она осыплет благодеяниями нашу исстрадавшуюся страну, подобно тому, как ей благоволил покойный монарх. Мы же от всего сердца — это его слова! — предлагаем ей свою неколебимую верность.
Таким образом, легат весьма ловко выпутался из затруднительного положения, хотя вряд ли стоило рассчитывать на то, что столь решительная, жесткая и злопамятная особа, как императрица Матильда, безоглядно поверит в его «неколебимую верность», тем паче, что предлагалась она уже не впервые. Ясно, что изменившему раз ничего не стоит изменить снова. Правда, императрице лучше было бы проявить дальновидность, обуздать свою подозрительность и, сделав вид, будто она верит в искренность легата, пойти навстречу его осторожным попыткам снискать ее расположение. Впрочем, Матильда не из тех, кто склонен прощать и забывать.
— Неужто ему никто не возразил? — поинтересовался Хью.
— Никто. Возможностей было мало, а желающих, по правде говоря, и того меньше. Ну а после этого епископ объявил, что пригласил к себе депутацию из Лондона и уже сегодня ожидает ее прибытия, а посему предложил нам продолжить заседание на следующее утро. Однако лондонцы приехали лишь на следующий день, отчего и мы собрались несколько позже. Но тем не менее они явились, правда, физиономии у них были хмурые и смотрели они исподлобья. Члены депутации заявили, что они представляют всю лондонскую городскую общину, в которую после битвы при Линкольне вступили многие бароны, и что, хотя они не собираются оспаривать законность решения нашего совета, все же намерены единодушно ходатайствовать об освобождении короля Стефана.
— Смело, — подняв бровь, заметил Хью. — А что сказал на это господин епископ? Неужели это его не смутило?
— По-моему, он пришел в замешательство, но сумел с ним справиться, и тут же разразился длиннющей речью, — а это лучший способ заставить умолкнуть других. Он принялся укорять лондонцев за то, что они приняли в городскую общину людей, которые сперва дурными советами довели короля до того, что он забыл Бога и Закон и, сбившись с пути истинного, был наказан поражением и пленом, а потом еще и бросили его на поле боя и теперь тщетно призывают к его вызволению. Он уверял депутацию, что ныне эти ложные друзья Стефана заигрывают с горожанами, преследуя свои корыстные цели.
— Если епископ имел в виду фламандцев, пустившихся наутек из-под Линкольна, — позволил себе вставить замечание Хью, — то во многом он прав. Но чего ради им заискивать перед горожанами? Впрочем, не в этом дело. Как повели себя лондонцы? Хватило им мужества отстоять перед Генри свою позицию?
— Они вроде бы растерялись и, не зная, что ответить, отошли в сторонку — посовещаться. И тут в наступившей тишине неожиданно выступил один писец. Он протянул епископу свиток и попросил прочесть его вслух. Держался писец так уверенно, что я до сих пор удивляюсь, как это легат не уступил его настоянию. Но лорд Генри сначала развернул пергамент и пробежал его глазами, а в следующий миг произнес гневную тираду. Он заявил, что ни единого слова из этого нечестивого документа, составленного злокозненными врагами церкви не прозвучит в столь святом месте, как зал соборного капитула, ибо это было бы оскорблением собравшихся здесь достопочтенных прелатов. И тогда, — мрачно продолжил аббат, — этот никому неведомый писец взял да и выхватил свиток из рук епископа и громко прочел его, не обращая внимания на попытки заставить его умолкнуть. Это оказалось послание королевы, супруги пленного короля, обращенное ко всем собравшимся прелатам, и в первую очередь к легату, брату ее супруга. Она призывала вспомнить о чести и верности коронованному государю, освободить короля из плена, куда он угодил в результате измены, и восстановить его на престоле.
— А я, — сказал этот отважный человек, прочитав послание, — служу писцом у ее величества, и если вам угодно знать мое имя, то зовут меня Христиан, и смею заверить, что я такой же добрый христианин, как и любой из вас, и при этом предан госпоже моей королеве.
— И впрямь храбрый малый, — промолвил Хью, присвистнув от восхищения, — хоть я сомневаюсь, чтобы отвага помогла ему добиться своего.
— Легат отозвался речью, во многом напоминавшей ту, что он произнес днем раньше, но куда более страстной и яростной. Ему удалось так застращать лондонцев, что те присмирели, и хоть и неохотно, но все же согласились сообщить своим согражданам о решении нашего совета и попытаться убедить горожан поддержать его.
Что же касается писца Христиана, так разгневавшего епископа Генри, то когда он в тот же вечер ни с чем возвращался к королеве, на него набросились четверо или пятеро никому не известных негодяев. Однако на выручку писцу пришел один из рыцарей императрицы со своими сквайрами. Они стали оттаскивать нападавших, крича, что стыд и позор нападать на честного человека, бесстрашно выполнявшего свой долг, и что убийство не способ доказательства правоты. В итоге писец отделался несколькими царапинами, зато рыцарю засадили нож в спину, да так, что он пробил сердце. Несчастный умер прямо на улице, в сточной канаве, в укор всем нам, заявлявшим, что мы стремимся к восстановлению мира и прекращению вражды.
Судя по затаенному гневу, звучавшему в голосе Радульфуса, случившееся глубоко его задело. Это бессмысленное злодеяние как бы перечеркнуло все разглагольствования о добре и справедливости. Бесчестное нападение на человека, открыто высказавшего свои взгляды, а к тому же еще и гнусное убийство великодушного рыцаря, пытавшегося предотвратить кровопролитие, — все это казалось весьма дурным предзнаменованием, не сулившем затее легата ничего хорошего.