Корабль дураков
Немцы с бульдогом и корзинкой вернулись за свой столик на веранде и спросили бутылку пива и два стакана. Нищий калека вылез из-под дерева, принюхался и пополз на запах пищи. Приподнялся, обхватил сверток обернутыми кожей культяпками и сбросил наземь. Прислонился к скамье и стал есть прямо с земли, давясь и чавкая. Индеец не шевелился, смотрел в сторону.
Девушка в синих брюках протянула руку и погладила бульдога по голове.
— Славная у вас собака, — сказала она немке.
— О да, он очень хороший, мой бедненький Детка, — отозвалась та мягко, но словно бы нерешительно, не глядя в глаза незнакомке. По-английски она говорила почти без акцента. — Он такой терпеливый, я только иногда боюсь, может быть, он думает, что мы все это устроили ему в наказание.
Она смочила пивом носовой платок и ласково обтерла широкую морду пса и, почти ласково посмотрев не на неприглядную, неприлично одетую молодую американку, а сквозь нее, равнодушно отвернулась.
Тут всех переполошила коротко стриженная молодая женщина в зеленом, она вдруг вскочила на ноги и пронзительно закричала по-немецки:
— Смотрите, смотрите! Да что же это? Что они с ним делают?
Она махала длинными руками в сторону могучего дерева посреди площади.
Из-за церкви вышли человек шесть малорослых тощих индейцев с ружьями под мышкой. Не спеша, легкими мелкими шажками они направились к одинокому индейцу на скамье. Он смотрел, как они приближаются, но и бровью не повел; а у них лица были ничуть не суровые, только непроницаемые и равнодушные. Они остановились перед сидящим, окружили его; и сейчас же, без единого слова или взгляда, он поднялся и пошел с ними, все они неслышно ступали в своих драных сандалиях, белые холщовые штаны болтались вокруг тощих щиколоток.
Путешественники смотрели на все это с полнейшим безразличием, словно решили не утруждать себя вопросами, на которые все равно не получить ответа. Притом что бы ни произошло в этом городишке, даже и с кем-то из них, остальных это не касается.
— Не ломайте себе голову, — сказал немец с поросячьей физиономией женщине в зеленом. — Здесь это обычная история. В конце концов они его расстреляют, только и всего. Может, он стащил пригоршню стручкового перца. А может, у них в деревне немножко поспорили о политике.
При этих словах очнулся от задумчивости долговязый блондин с огромными ручищами и ножищами. До сих пор он сидел согнувшись в три погибели, нога на ногу, а теперь выпрямился и устремил мрачный взгляд на жирного поросенка.
— Да, — раскатисто произнес он по-немецки, но с акцентом. — Очень может быть, что дело в политике. В этой стране ничем больше не занимаются. Сплошная политика, забастовки да бомбы. Им даже понадобилось бросить бомбу в шведское консульство. Уверяют, будто по ошибке, — врут, конечно! Почему именно в шведское, хотел бы я знать?
Человек-поросенок вдруг рассвирепел.
— А почему бы для разнообразия и не в шведское? — громко и грубо спросил он. — Почему бы и иным прочим в кои веки не хлебнуть? Почему одни немцы должны терпеть всякие неприятности в этих паршивых заграницах?
Долговязый пропустил вопрос мимо ушей. Он опять сгорбился, прикрыл очень светлые глаза белесыми ресницами и принялся тянуть через соломинку стоявший перед ним фруктовый напиток. Все немцы, сколько их сидело поблизости, беспокойно зашевелились, сурово нахмурились. Лица их выразили чопорное осуждение: вот уж не к месту и не ко времени! Из-за таких-то личностей обо всех нас идет за границей дурная слава. Толстяк побагровел, надулся, казалось, он оскорблен в своих лучших чувствах. Настало долгое, пропитанное нестерпимой жарой и потом молчание; наконец все зашевелились, отодвигая стулья, собирая пакеты и свертки, и медленно двинулись к выходу. Отплытие назначено на четыре часа, пора идти.
Четким шагом старого вояки доктор Шуман пересек палубу и остановился у поручней, твердо упершись ступнями в палубу, руки опущены, поза свободная, но не расслабленная, и стал присматриваться к веренице пассажиров, поднимавшихся по трапу. У доктора Шумана был орлиный профиль, строгая, красивой лепки голова, на левой щеке два темных, грубых шрама — следы дуэлей. Один — настоящее «украшение», как говорят немцы: всем на зависть удар рассек лицо от уха до угла губ, так что наверняка сбоку обнажились зубы. За многие годы рана затянулась, но остался узловатый неровный рубец. Благодаря ему доктор Шуман выглядел молодцом, он и вообще выглядел молодцом в свои шестьдесят лет: и шрам и возраст были ему к лицу. Светло-карие глаза его спокойно смотрели в одну точку, к которой приближались и проходили мимо все новые пассажиры, и взгляд этот не был ни оценивающим, ни любопытным, а лишь рассеянно благожелательным, почти ласковым. Казалось, вот человек приветливый, воспитанный, с отменной выдержкой; он сразу выделялся среди светловолосых, очень молодых и мелковатых помощников капитана в белых кителях и среди снующих взад и вперед рослых, крепких матросов с тупыми, лишенными всякого выражения лицами — проворных, старательных, отлично вымуштрованных служак.
Пассажиры выходили из полутемного, затхлого сарая таможни и щурились, ослепленные ярким солнцем, все они похожи были на калек, из последних сил сползающихся в больницу. Доктор Шуман заметил горбуна, каких прежде не видывал: сверху казалось, что ноги у этого карлика растут прямо из-под лопаток, грудь торчала острым углом, затылок почти касался огромного спинного горба; он ковылял, весь раскачиваясь на ходу, длинное высохшее лицо застыло в гримасе терпеливого страдания. Вслед за ним высокий юнец с великолепной гривой золотистых волос, мрачно надув губы, рывками и толчками катил в легком кресле на колесах маленького иссохшего полумертвеца; в обвисших усах умирающего поблескивала седина, бессильные руки простерты на коричневом пледе, глаза закрыты. И никаких признаков жизни, только голова тихонько покачивается в такт движению кресла.
Опираясь на руку кормилицы-индианки, медленно прошла молодая мексиканка, смягченная и утомленная недавними родами, в изящном и строгом черном платье — вечном трауре женщин ее касты; на другой руке индианка несла младенца, завернутого в длинное вышитое покрывало, оно струилось складками чуть не до земли. В ушах индианки сверкали камнями серьги, скромно переступали, едва виднеясь из-под ярко расшитой сборчатой негородской юбки, маленькие босые ноги. Затем поднялась по трапу ничем не примечательная чета — бесцветные родители такой высокой и плотной девицы, что, идя по обе стороны от дочери, они казались худыми и малорослыми; все трое тупо, растерянно озирались. Два священника-мексиканца, с одинаковым угрюмым взглядом и синеватыми бритыми щеками, проворно обогнали эту медлительную процессию.