Пандора
Думаю, этот человек умрет сегодня вечером. Я чувствую, как во мне копится желание лишить его жизни собственными руками. Он накормил ядом слишком многих! Проследить за ним, заключить в объятия… Мне даже не придется обволакивать его видениями – достаточно дать понять, что смерть настигла его в обличье женщины, чересчур белой, чтобы быть человеком, и до такой степени разглаженной веками, что она скорее похожа на ожившую статую. Но те, кого он ждет, сговариваются его убить. Зачем же мне вмешиваться?
Какой меня видят эти люди? Женщина с длинными, волнистыми коричневыми волосами, окутывающими ее словно монашеская накидка, с лицом до того белым, что кажется, будто это искусственно созданная маска, а неестественный блеск глаз явственно заметен даже за стеклами очков в золотистой оправе.
Да, мы должны быть очень благодарны этому веку за великое разнообразие очков, ибо стоит мне их снять, как приходится низко наклонять голову, чтобы не пугать людей игрой желтого, коричневого и золотистого оттенков моих глаз, с течением столетий превратившихся в некое подобие драгоценных камней, так что я произвожу впечатление слепой женщины, у которой вместо зрачков – топазы, а точнее – мозаика, аккуратно выложенная из топазов, сапфиров и даже аквамаринов.
Вот видишь, я исписала столько страниц, но так ничего и не сказала, кроме: «Да, я расскажу, с чего все началось».
И все-таки я поведаю тебе историю своей смертной жизни в Древнем Риме, а также о том, как я встретила и полюбила Мариуса и как мы расстались с ним впоследствии.
Это решение перевоплотило меня.
Сжимая в пальцах ручку, я чувствую себя неимоверно сильной, но, прежде чем приступить к выполнению твоей просьбы, мне хочется более подробно поговорить о нас с тобой.
Перед моими глазами мирный Париж. Идет дождь. По обе стороны бульвара возвышаются царственные серые здания с двойными окнами и железными балконами. По улицам с шумом мчатся грозные автомобили. Кафе заполнены туристами со всего мира. Древние церкви окружены жилыми строениями, дворцы превратились в музеи, и в их залах я провожу многие часы, рассматривая вещи из Египта или Шумера, многие из которых даже старше меня. Повсюду заметно влияние римской архитектуры, точные копии храмов моего времени сегодня служат банками. Английский язык в изобилии использует привычные моему слуху латинские слова. Овидий, мой любимый Овидий, предсказавший, что его поэзия переживет Римскую империю, оказался прав.
Зайди в любой книжный магазин – и увидишь аккуратные издания его стихов в бумажных обложках, предназначенных для того, чтобы привлекать внимание студентов.
Римское влияние рассеяно повсюду, его могучие дубы прорастают сквозь заросли современных компьютеров, цифровых дисков, микровирусов и космических спутников.
Здесь всегда можно с легкостью отыскать соблазнительное зло, отчаяние, заслуживающее ласкового конца.
А во мне всегда должна присутствовать определенная доля любви к жертве, милосердие, некий самообман – сознание того, что даруемая мной смерть не запятнает великую завесу неизбежности, сплетенную из деревьев, земли, звезд и событий человеческой жизни, парящую над нами и готовую накрыть собой все, что было создано, все, что нам известно.
О чем ты подумал, когда встретил меня прошлой ночью, прогуливающейся в одиночестве по мосту над Сеной в последние часы исполненной опасности темноты, незадолго до рассвета?
Ты увидел меня прежде, чем я ощутила твое близкое присутствие. Накинув капюшон, я позволила глазам насладиться тусклым освещением. Моя жертва стояла у перил, еще совсем ребенок, но уже замученный и ограбленный сотней мужчин. Она хотела умереть в воде. Не знаю, достаточно ли глубока Сена, чтобы в ней можно было утонуть. Так близко от Иль-Сен-Луи. Так близко от Нотр-Дам. Вероятно, можно, если удастся подавить последнее желание бороться за жизнь.
Но я чувствовала, что душа этой жертвы превратилась в пепел, как будто ее дух кремировали и осталось лишь тело – изношенная, снедаемая болезнями скорлупа. Я обвила малышку рукой и, увидев в обращенных на меня черных глазах страх, прочитав в них еще не высказанный вопрос, окутала ее образами. Несмотря на то что кожа моя была покрыта сажей, я все же походила на Деву Марию, и она запела исполненные преданности гимны, даже мои покрывала казались ей такими, какими виделись в детстве, в церкви, – и она полностью отдалась мне, а я… Я знала, что пить мне не обязательно, но я жаждала ее, жаждала душевной боли, которую она в последний момент выпустит на свободу, жаждала вкусной красной крови, которая наполнит мой рот и в самый чудовищный миг позволит мне снова почувствовать себя человеком… Я уступила ее видениям и провела пальцами по воспаленной нежной коже ее склоненной шеи… Именно в тот миг, когда я вонзила в нее зубы и начала пить, я поняла, что ты рядом. Ты следил за мной.
Я поняла, почувствовала, увидела нас твоими глазами, но, несмотря на смятение, наслаждение горячило мне кровь, заставляло поверить, что я до сих пор жива, что по-прежнему каким-то образом связана с полями клевера или с деревьями, чьи корни уходят в землю глубже, чем ветви, воздетые к небосводу.
В первый момент я тебя возненавидела – ведь ты застал меня за трапезой, ты наблюдал, как я ей отдавалась, но при этом и понятия не имел о моем многомесячном воздержании, самоограничении, скитаниях. Ты видел только внезапный всплеск нечистого желания высосать из нее всю душу, заставить сердце встрепенуться, лишить ее вены всех до единой драгоценных частиц и таким образом отнять последнюю надежду на выживание.
А она хотела жить! Окутанное видениями святых, вспомнив вдруг о груди, что его вскормила, это юное существо отчаянно сопротивлялось и билось из последних сил. Малышка была такой мягкой, а мое тело – твердым, как у статуи, и моя лишенная молока грудь, высеченная в мраморе, не принесла бы ей утешения. Пусть лучше увидит свою мертвую мать – она ее ждет. А я подсмотрю ее умирающими глазами свет, через который она мчится к этому безусловному спасению.
Потом я о тебе забыла. Никому не удастся лишить меня этого удовольствия. Я стала пить медленнее и позволила ей вздохнуть, наполнить легкие холодным речным воздухом. Теперь мать приблизилась к ней настолько, что смерть для нее стала такой же безопасной, как материнское чрево. Я выпила ее всю, до последней капли.
Она, мертвая, повисла у меня на руках, словно я спасла ее, ослабевшую пьяную девушку, которой стало плохо, и теперь помогала спуститься с моста. Проникнув рукой в ее тело – даже эти тонкие пальцы способны с легкостью разорвать плоть, – я вынула сердце, поднесла его к губам и высосала – высосала, как сочный фрукт, – пока ни в одном фибре, ни в одном желудочке не осталось крови. И тогда я медленно – наверное, ради тебя – подняла ее и уронила в воду, к которой она так стремилась.
Теперь река без борьбы наполнит ее легкие. Теперь не будет последних отчаянных всплесков. Я допила из сердца, чтобы лишить его даже цвета крови, и бросила его следом – раздавленный виноград. Бедное дитя… дитя сотни мужчин.
Потом я повернулась к тебе и показала, что знаю – ты следил за мной. Наверное, я хотела тебя напугать. В гневе я дала тебе понять, как ты слаб, что никакая кровь, полученная от Лестата, не спасет тебя, если я решу расчленить твое тело, разжечь в тебе смертоносный жертвенный огонь и уничтожить – или же просто наказать, оставив глубокий шрам, – за то лишь, что ты шпионил за мной.
На самом деле я никогда не поступала так с молодыми. Мне жаль, что при встрече с нами, древними, они трясутся от ужаса. Но, насколько я себя знаю, мне следовало удалиться так быстро, чтобы ты не смог последовать за мной в ночь.
Меня очаровало что-то в твоем поведении, манера, в которой ты приблизился ко мне на мосту, твое молодое англо-индийское загорелое тело, с таким соблазнительным изяществом тронутое печатью твоего истинного возраста. Такое впечатление, что ты всем своим видом спрашивал меня: «Пандора, мы можем поговорить?» – однако в просьбе твоей не было униженности.