Болезнь Китахары
Кристоф РАНСМАЙР
БОЛЕЗНЬ КИТАХАРЫ
Фрэду Ротблатту
и памяти моего отца Рихарда Рансмайра
ГЛАВА 1
Пожар в океане
Черные, лежали среди бразильского января двое мертвецов. Пожар, что уже много дней бушевал в дебрях острова, оставляя за собой полосы гари, высвободил трупы из путаницы цветущих лиан и заодно испепелил одежду на их ранах, а были это двое мужчин. Они лежали под сенью каменного карниза, на расстоянии нескольких метров друг от друга, меж стеблей папоротника, в нечеловечески вывернутых позах. Красная веревка, которая связывала одного с другим, спеклась от жара.
Огонь опалил мертвецов, выжег глаза, стер черты, потом, фыркая и треща, ушел прочь, но воротился, влекомый тягой собственного жара, и плясал на рассыпающемся прахе, пока ливень не вогнал пламя в чугунно-серую золу рухнувших каресмейровых деревьев и еще дальше — в нутряную сырость стволов. Там пожар угас.
Так и случилось, что третий покойник в пепел не обратился. Вдали от останков мужчин, под пологом воздушных корней и колышущихся побегов, лежала женщина. Худенькое ее тело, пропитание красивых здешних птиц, было сплошь исклевано и изъедено — целый лабиринт ходов прогрызли в нем жуки, личинки, мухи; они ползали по этой обильной пище, вились вокруг, отпихивали друг друга — шуба из шелковисто поблескивающих крылышек и панцирей; праздничный пир.
Пилот топографической службы, который на своем самолете с ревом кружил в ту пору над бухтой Сан-Маркус и, уходя от надвигающегося грозового фронта, вновь и вновь поворачивал к мысу Кабу-ду-Бон-Жезус, — этот пилот обратил внимание, что на скалистом острове, расположенном милях в десяти от Атлантического побережья, беспорядочно змеятся полосы гари, дымная сумасшедшая дорога сквозь джунгли. Топограф дважды прошел над пожарищем и закончил свое радиодонесение, полное треска атмосферных шумов, тем словом, что стояло на его карте под названием острова: Deserto. Необитаем.
ГЛАВА 2
Моорский крикун
Дитя войны, Беринг знал только мирное время. Всякий разговор о часе его рождения был напоминанием о том, что первый крик он издал ночью, дождливой апрельской ночью, когда Моор единственный раз подвергся бомбардировке . Случилось это незадолго до подписания перемирия, которое после войны на школьных уроках истории называли не иначе как Ораниенбургским миром .
Эскадра бомбардировщиков, отходившая к побережью Адриатики, сбросила тогда во тьму над Моорским озером остатки своего бомбового груза. Мать Беринга, беременная, с отечными ногами, как раз несла от подпольного мясника мешок конины. Обеими руками она прижимала к себе тяжелое, мягкое, едва-едва обескровленное мясо и невольно думала о мужнином животе — и тут у самого озера взметнулся над прибрежными платанами исполинский огненный кулак, потом еще и еще... Она бросила мешок на дорогу и, не помня себя, побежала в сторону пылающей деревни.
Адское пекло пожара — ничего подобного ему по силе она в жизни не видала — уже опалило ей брови и волосы, когда чьи-то руки вдруг схватили ее, втащили в черноту какого-то дома и дальше, в глубины подвала. Там она разрыдалась и плакала до тех пор, пока судорогой не свело горло.
Среди заплесневелых бочонков, на несколько недель раньше срока, и явился в мир ее второй сын, а мир этот словно откатился вспять, в эпоху вулканов: под багровым ночным небом земля вспыхивала дрожащими отблесками огня. Днем фосфорные облака омрачали солнце, и в каменных пустынях пещерные жители охотились на голубей, ящериц и крыс. Шел пепловый дождь. А отец Беринга, моорский кузнец, был далеко.
Спустя годы этот отец, глухой к кошмарам ночи рождения сына, будет пугать семью, расписывая страдания, каких натерпелся в войну он, он сам . И у Беринга всякий раз — и сотый, и тысячный — пересыхало горло и саднило глаза, когда он слышал, что на фронте отец, истерзанный жаждой, на двенадцатый день боев напился собственной крови. Было это в Ливийской пустыне. У перевала Хальфайях. Ударная волна бронебойного снаряда швырнула отца на каменную осыпь. И когда в этом пекле, в этой пустыне по лицу вдруг побежала красная, на удивление прохладная струйка, отец по-обезьяньи выдвинул вперед нижнюю челюсть, сложил губы ковшиком и начал втягивать в себя жидкость, сперва оторопело, с отвращением, потом все более жадно: ведь в этом источнике было его спасение. Из пустыни он вернулся с широким шрамом на лбу.
Мать Беринга много молилась. Год от году война с ее погибшими уходила все глубже в землю и, наконец, исчезла под свекловичными полями и люпинами, а она по-прежнему слышала в летних грозах раскаты артиллерийской канонады. И ночами ей, как тогда, бывало, являлась Богородица и шептала на ухо прорицания и вести из рая. Когда священный образ угасал, и Берингова мать подходила к окну остудить лихорадочный трепет, она видела мрачный берег озера и черные волны невозделанных холмов, катящиеся к еще более черным горным кряжам.
Обоих Беринговых братьев семья потеряла; младший погиб, утонул в Моорском озере, ныряя в ледяную воду одной из бухт за клыками — так назывались затопленные, обросшие красными водорослями и пресноводными ракушками боеприпасы разбитой армии, медные пули, которые он камнями отколачивал от патронных гильз, просверливал и носил, точно клыки хищника, на шнурке вокруг шеи. А старший брат эмигрировал в Америку и сгинул где-то в лесах штата Нью-Йорк. Последней весточкой от него, полученной много лет назад, была открытка с видом Гудзона, чьи серые воды неизменно воскрешали и печаль по утонувшему.
Когда в годовщину смерти утонувшего сына мать Беринга пускала по волнам озера букетик голубых анемонов и зажженные свечи в деревянных плошках, один из плавучих огоньков всегда был памятью о польке Целине, которая пришла ей на помощь в ночь бомбежки.
Целина — ее вывезли из Подолии на принудительные работы — спряталась тогда в земляном подвале горящей винодельни и затащила в это безопасное место мать Беринга. Меж дубовых бочонков она постелила мешки и сырой картон и уложила на них рыдающую кузнечиху, у которой внезапно начались схватки, а после завязкой от фартука перетянула пуповину, перегрызла ее зубами и вином обмыла новорожденного.
Кое-как освещенное сальными свечками подземелье содрогалось от грохота разрывов, и полька, обнимая мать с младенцем, громко молилась Черной Ченстоховской Богоматери, а заодно все чаще прихлебывала скверное кислое вино и под конец вперемежку с короткой скороговоркой молитв и монотонными литаниями начала вершить суд над минувшими годами.
Теперешняя огненная буря — это кара, посланная Матерью Божией за то, что Моор вверг своих мужчин в войну и заставил их прошагать в страшных полчищах до Шоновиц, даже до Черного моря и Египта, возмездие за то, что ее жениху Ежи, улану, пришлось на берегах Буга идти в атаку против танков, а потом под гусеницами... его красивые руки... красивое лицо...
Царица Небесная!
Кара за спаленную Варшаву и за каменотеса Бугая, которого со всей его семьей и соседями пригнали на лесной двор к углежогам, чтобы они вырыли себе там могилу.
Матерь Божия, утешительница скорбящих!
Отмщение за поруганную честь невестки Кристины...
Пристанище грешников!
...и за скорняка Зильбершаца из Озенны... Два года прятался горемыка в известковой яме, потом кто-то выдал его, и вытащил оттуда, и в Треблинке навеки бросил в известь...
Владычица милосердная!
Воздаяние! за пепел на польской земле и растоптанные луга Подолии...
Так жаловалась и плакала полька Целина, когда наверху давно уже настала мертвая тишина, а мать Беринга от изнеможения уснула.
Моорские мужчины, шептала Целина в крохотные кулачки младенца, снова и снова прижимая их к губам и целуя, моорские мужчины поднялись против целого мира — и теперь этот мир в ярости Своей хлынет на здешние поля, как Страшный суд, со всеми живыми и мертвыми, ангелы с огненными мечами, калмыки из степей России, орды неприкаянных душ, которых без церковного утешения выбили из их бренных оболочек, призраки!.. И польские уланы в бешеной скачке, и евреи из Святой земли, бряцающие пулеметными лентами и штыками, и все, кому уже нечего было терять, все, кто не мог уже обрести иной веры, кроме веры в отмщение... Аминь.