Белая стена
Когда вдова задумывалась, она становилась старше лет на десять, а то и на двадцать; но, если велась беседа, чем-то ее интересовавшая, она возвращалась в пору молодости – вся, от цвета лица, который из бледного становился розовым и свежим, до глаз, которые из печальных и прищуренных становились широко распахнутыми, ласкающими, даже вызывающими; они, как точно сказал только что Зе Мигел в разговоре с Зулмирой, прямо в душу проникали, посмотрит – и ты сам не свой, нету тебя, тени не осталось.
Может, и малорослая, но не толстая, нет, толстой она еще не была. Начала полнеть с того времени, когда он причинил ей горе, от которого она так больше никогда и не оправилась. Лицо у нее было овальное; скулы, выступавшие чуть сильнее, чем дозволяют каноны красоты, и нечеткого рисунка рот со слишком тонкими и поджатыми губами старили ее, да и подбородок слишком выдавался вперед, но, когда на нее находил стих веселой словоохотливости, подбородок казался задорно миловидным.
Самое красивое скрывала блузка. Об этом немногие знали, по большей части даже не догадывались. В порыве свойственного ему самонадеянного хвастовства Зе Мигелу случалось делиться с друзьями интимными подробностями, но он так никому и не рассказал до конца, чего она стоила, – может, чтобы никто из них не крутился у дверей ее рыбного склада.
В то утро Розинда встала с левой ноги, как говорили работавшие у нее девушки, когда видели ее хмурой и ворчливой. Ах да, правда!.. Вечно забываешь важные вещи: голос у нее тоже менялся в зависимости от настроения – тот, кто научился бы распознавать ее настроение по переменчивости глаз, мог бы угадать, каким заговорит она, голосом. Иногда голос был хриплый, в другие минуты – низкий, приглушенный и интимный, а то вдруг звучал удивительной живостью, когда жар в крови возвращал ей лукавство молодости. И тогда она не говорила, а ворковала, голос был зовущий, плутовской, зачаровывающий.
Сегодня Розинда-вдова встала с левой ноги, ей хочется браниться с целым светом; и поэтому голос ее звучит хрипло, когда по окончании выгрузки она подзывает паренька и сует ему полдюжины темно-бурых бычков.
– Тебе на завтрак.
– Что такое?! – Он прикинулся дурачком, чтобы собраться с духом и отказаться от предложения.
– Как «что такое»?… То самое! – И она протягивает ему рыбу.
– Я не просил платы, работал, чтобы согреться. У меня работа другая.
Она настаивает, глядит ему в лицо; позже ей придется сознаться, что его строптивость пришлась ей тогда по душе.
– Бери, без глупостей. Я до сих пор, слава богу, ни от кого не принимала одолжений.
– Да и я тоже, так и знайте, ваша милость. Не за тем я сюда пришел. Одолжений не оказываю и не принимаю. – (Но глаза у него смеются.) – Разве что в тех случаях, когда их оказывают как положено…
– Как?! Как это?! – Голос ее меняется от фразы к фразе.
– Жаровня и кучка угольков уладят дело. И вы мне ничего не будете должны…
Всю жизнь Зе Мигел умел чутьем определить, что ему подходит. Он мог быть строптивым или покладистым, поступать по наитию или по расчету, но в тот момент, когда нужно было действовать, ему всегда хватало решимости; поэтому сила его состояла в том, что он никогда не поступался ради выгоды тем, что его увлекало. Само собою, ошибался он нередко. Чаще, чем ему хотелось бы. Когда говорят «всегда», преувеличивают: «всегда» – слово с честолюбивыми притязаниями, слишком широкое полотнище, чтобы выкроить из него наряд, пригодный для действительности. «Всегда» в конце концов превращается в вымысел. Зе Мигелу не хватало дальновидности, когда он вскарабкался куда выше, чем мог, и там, наверху, на высоте, где он считал себя в полной безопасности, голова у него закружилась, и его в конце концов столкнули вниз. Одним кажется, что он еще висит в воздухе; другие считают, что он уже лежит поверженный. Но сам-то он знает, что последний шаг принадлежит ему, и продолжает тянуть время, чтобы доказать судьбе, что еще не утратил власти над будущим.
Будущее он знает, как собственную ладонь. Прошлое хранит в себе вопросы без ответов; настоящее подсовывает ему неожиданности. Но будущее – будущее я знаю полностью – то, что меня касается, чуть ли не минута за минутой до четверти восьмого, а где четверть восьмого, там и двадцать минут восьмого; как бытам ни было, я выбрал по собственному желанию и ни за что не отступлюсь. Я еду в последнее путешествие, и мне больно, не этого я желал; но сейчас распоряжаюсь я – тут пока еще распоряжаюсь я. Скамья подсудимых останется свободной, пускай они сажают на нее того, кому страшно. Мне не страшно…
Он повторяет последнюю фразу вслух, для девчонки:
– Скамья подсудимых останется свободной, пускай они сажают на нее того, кому страшно. Мне не страшно.
– Что ты хочешь этим сказать?!
– Почти ничего… Ты и я сейчас – почти всё, а через какое-то время, совсем скоро, можем обратиться в ничто или почти в ничто. Такое впечатление… Здесь, на пляже, у меня такое впечатление, будто в мире остались только двое: ты и я… Может, и хорошо было бы, если б только мы с тобой и остались в мире. Тебе понравилось бы?! – спрашивает он ее во внезапном порыве восторга.
– Все принадлежит нам.
– Все, кроме смерти.
Он идет по воде, не замечая, что ноги промокли, и говорит, говорит, говорит, словно сам себя не слыша, бессвязно, слова идут откуда-то изнутри, из самой глубины его раздумий.
– А если подумать как следует, нет смысла…
– В чем?!
– В том, чтобы на свете только мы с тобой и остались. Мы бы плохо кончили. Мы были бы так нужны друг другу, что у одного из нас, может у тебя по молодости лет, в конце концов возникло бы чувство, что партнер лишний. Кто-то всегда лишний… И кто бы сделал автомобиль, чтобы мы могли покататься? И виски, чтобы мы могли выпить?
– У нас много было бы всего, пока не наступил бы конец.
– Но большая часть вещей испортилась бы, пока мы бы до них добрались.
– А мы можем думать, что не испортились бы…
– Что мы от этого выигрываем?!
XI
– Что мы от этого выигрываем?! Ничего себе выход!
В восемнадцать лет, когда Зе Мигел рано утром появился на рыбном привозе, он не сумел бы задать себе этот вопрос. Да и не было бы смысла задавать его; он пока не знал тех слов, которые обозначают сомнение, даже если бы испытал это чувство. Еще не знал.
Есть сочетания слов, даже самых простых, принадлежащие определенному возрасту или определенной среде. В распоряжении каждого класса есть свой словарь, свой набор лексики, сокращений, соответствий, свои способы выразить тайное и явное – и все это четко разграничено.
В то утро всю жизнь Зе Мигела можно было записать с помощью полудюжины слов. Он знал их назубок, они составляли часть его силы. Из мига в миг обновлялись у него в крови.
Он купил теплый еще хлеб и уплетает бычков, разминая их пальцами, с голодной жадностью, обсасывает головки, обсасывает плавники, потом тщательно облизывает себе кончики пальцев, бросает объедки обступившим его кошкам и с интересом глядит, как кошки едят то, что он им дал. Пьет воду из кувшина – складская утварь, – думает, не выкурить ли самокрутку на закуску, но колеблется, боясь остаться без табака, когда проголодается, и в конце концов завершает завтрак не самокруткой, а сном, смыкающим ему глаза.
Просыпается оттого, что его обдало водой, словно вдруг пошел сильный дождь. Он испуган. И когда, все еще растерянный, осознает, что, наверное, та девчонка снова выплеснула на него воду из ведра – помнит, так уже было, – из помещения склада доносится смех, и смеются над ним.
В нем вспыхивает гнев, худой советчик, и его подмывает отпустить в ответ такое словечко, от которого и пекаря вгонит в краску, но среди неясных фигур он замечает Розинду, перемогается и вступает в игру. Под навесом, в кучке потешающихся над ним женщин, обнаруживает Ирию. Думает, самонадеянный, как всегда, что им еще придется его подождать, перебьются; направляется к тому углу, где оставил берет и башмаки, и собирается смыться.