Белая стена
Обо всем этом и размышлял Зе Мигел, входя в полутемный бар.
– Два двойных виски. Неразбавленного. Вода хороша для лягушек.
Улыбается девчонке и отказывается от марки, которую предлагает бармен: делает это, чтобы придать себе вес, пускай не думают, что он вылакает первую попавшуюся смесь, которую ему нальют.
– Да, особого… И постарше… В виски ценится возраст, не то что в женщине. В женщине ценится молодость и сноровка, в виски – солидный возраст и беспримесность, в лошади – средний возраст и выезженность, но не чрезмерная, чтобы можно было приучить ее к хозяйским шпорам.
Девушка находит, что сейчас он не такой, как обычно. Его словно окутала пелена горечи, от которой он становится человечнее. Она испытывает нежность к нему. Был бы он всегда таким, может, она была бы с ним счастлива.
Зе Мигел продолжает говорить о прошлом. В первый раз за все три года их связи ему захотелось признаться, кто он на самом деле.
– Мы всегда жили чем бог пошлет, но я умею выбирать. Всегда все выбирал сам, и хорошее, и худое. Вышел из самых низов, как и ты. Много лет снимал перед этими сволочами шапку, а теперь обращаюсь с ними хуже, чем с моим конем. Я убил его нынче утром.
– Кого?! – переспрашивает Зулмира.
Он хрипло смеется; кривится, чтобы сладить с рыданиями, перехватившими ему горло. Продолжает медленнее, надтреснутым голосом:
– Я прикончил Принца выстрелом. Гублю все, что мне дорого. У меня в голове гул от выстрелов, от тех, когда я в самом деле стрелял, и от тех, когда я только хотел бы выстрелить. И от тех, когда стреляли другие по моему приказу. Права была мать, когда драла меня ремнем, я всегда был отпетый. У меня в голове винтика не хватает, я уже тебе говорил. И ты знаешь, что это правда. И ты еще не все знаешь.
Он замолкает – резко, демонстративно. Пьет виски – с шумом, вприхлеб, чтобы выразить свое презрение к самим стенам этого бара. В нем вызывает озлобление стоящая здесь полутьма. И вызывают озлобление полки с напитками, высокая стойка и кожаные табуреты, и цвет каждого предмета, и приглушенное освещение, и безразличный взгляд бармена, и чопорность официанта в глубине зала, в мягком алом мареве, расползающемся вокруг фонаря, и непонятная, дикарская музыка, которая доносится словно бы из стен этой пещеры, куда он забрался, чтобы напиться. Он рыгает и затем разражается хохотом; сует руку в карман брюк, вытаскивает пачку банкнотов по конто и рассыпает по столу.
– У меня хватит денег, чтобы купить все это дерьмо…
Ему вспоминается фургон и старая лошадь, которую он купил когда-то. Он хватает бутылку и пьет из горла, оттолкнув стакан. Девчонка поддерживает бутылку, чтобы он не пролил виски; судя по лицу, она испугана.
– Тебе страшно… Тебе страшно ехать со мной?
Она отрицательно качает головой – очень медленно, закуривает сигарету.
– Хочешь сигарету? – спрашивает она мягко и несмело.
Он хватает ее за запястье, сжимает; потом начинает поглаживать.
– Не хочу.
– Выкури сигару. Ты еще не курил сигары, дорогой.
– Я бросил курить…
– Боишься рака?
– Нет. Рак убивает медленно. А смерть должна прийти быстро, тогда, когда позовут.
– Смерти не прикажешь, и ее не выбирают.
– Не выбирают трусы, да – эти ничего не умеют выбрать. Но я-то умею. Родился в нищете и добрался до самых высот, а теперь мне все едино – что сжечь вот эту кучу денег, что выпить эту смесь, у нее вкус, как у лекарства, а люди твердят в один голос, что, мол, приятный… Я риска не боюсь: сколько раз возил контрабандой и виски, и табак. Я сын конюха, внук конюха – и нот, выбился в люди. Как – неважно, но выбился. Педро Лоуренсо, мой брат двоюродный, говорит, предатель я. Может, и так… Мне случалось голодать, ты себе и не представляешь как, да и сам я уже забыл, но однажды я вижу – проезжает хозяин Руй на коне, и я сказал парням – чтоб мне ослепнуть, если когда-нибудь и не обзаведусь таким же вот конем. Парни полегли со смеху, но они по-прежнему живут в нищете, а мне хозяин Руй пожимает руку и хлопает меня по спине. Мы с ним вместе дела делали…
Он проводит рукой по лбу, словно пытаясь остудить, – от воспоминаний о прошлом голова как в огне. Поглаживает шрам.
В тот раз смерть прибыла в маленькой деревянной тележке о четырех колесах, его мальчишечье тело с трудом умещалось в ней. Он с удовольствием взвалил тележку себе на плечо и поднялся по выложенному булыжником откосу на самый верх высокой и широкой насыпи, предохранявшей трубы лиссабонского водопровода. Время отступает назад, исчезает бар, красный глаз фонаря, предметы и окраска каждого из них, приглушенный свет, рука девчонки, грызущее чувство тревоги, на лбу у него еще нет шрама, он малец, хоть бы уцелел, бездельник, сорвиголова, вот-вот, таким я и остался, всегда был таким, черт побери! Он глядит сверху на приятелей по играм, сердце в груди сжимается от страха, руки и ноги холодеют, но он улыбается. Манел Аножо кричит ему снизу:
– У тебя же от страха в одном месте свербит, Зе Мигел.
– От страха у твоей бабки свербит, я знаю где…
Он пристраивает тележку на краю откоса, передние колеса ее уже на булыжнике, высматривает путь до самого низа, понимает, что нужно очертя голову бросаться вниз – выбора нет; знаком показывает друзьям, чтобы подались в сторону, и снова страх накатывает волной, бросая его в дрожь и вместе с тем вызывая потребность помочиться, словно так он избавится от ужаса, завладевшего всем его крепким приземистым телом.
– Так свербит, что ты уделаешься и обмочишься, – не унимается Манел.
У него дергается правая нога, но он медленно заходит за будочку колонки. Только там ему удается овладеть собой. Он кричит оттуда:
– Не расходитесь, вот только спущу водичку.
Винтик выскочил у него из головы. Пусть только какой-нибудь сукин сын посмеет над ним смеяться!
Он возвращается вразвалку, делает широкий взмах рукой, показывая ребятам, чтобы разошлись, но, не глядя на них, сейчас он хочет видеть лишь одно – тополя, стоящие в ряд, – и пробует тележку босой ногой. Садится в нее, отталкивается, отталкивается сильнее, тележка сдвинулась немного, сдвинулась еще и пошла; он закрывает глаза, и тележка летит вперед, сотрясаясь под тяжестью его тела; ему хочется закричать: он боится, что лопнет, если не закричит, – но снова берет себя в руки, затем остается только гул в голове, вся голова гудит, все ее уголки и закоулки, долгий гул ширится, затихает, снова гремит, снова приглушается, а Зе Мигел словно вот-вот изойдет болью, он истерзан, измочален, избит – тело колотится о края тележки, потом вытягивается судорожно, он еще пытается удержать в себе какую-то крупицу сознания, но и эта крупица пропадает где-то в глубине его существа.
Его друзья-приятели уже побежали к шоссе, петляя между деревьями.
Сухая трава была вся в крови, когда Жоан Инасио, состоявший у Релвасов конюхом при жеребятах, взвалил Зе Мигела себе на плечи, словно лиса с пулей во лбу. У въезда в Алдебаран на мальца выплеснули два кувшина воды, прямо в лицо ему, в надежде, что он очнется, хотя казалось, что спит он сном смерти – вечным сном. Он дернулся и вспомнил о матери. Подумал смутно, что теперь ей придется посидеть подольше у его изголовья, но ему не удавалось задержаться ни на одной мысли, потому что в закоулках головы снова загрохотало. Следом за ним двигалась сумятица воплей и причитаний; и он расслышал жесткий и холодный голос матери:
– Проклятый мальчишка, у него винтика в голове не хватает. Мальчишку надо прибрать к рукам, как жеребенка необъезженного. Хлыстом его да шпорами.
Он повторяет девушке всю тираду, которую, как воображает, сказала мать, хотя расслышал он только первую ее фразу. Девушка верит и сжимает руку Зе Мигела, толстые пальцы, разгуливающие по ее платью.
– Я три месяца пролежал в больнице… Почти неделю в коме, врач мне потом сказал. – Пытается сострить: – В коме или комом, а смерть меня испугалась. Знает, что я сам выбираю… И всегда выбирал все, что со мной приключалось.