Время жить и время умирать
И он ненавидящим взглядом уставился на здоровых отпускников. Никто ему не возразил. Патруля очень долго не было. Наконец двое прошли по отделениям, остальные остались стеречь на платформе раненых, которых удалось выловить в поезде. В составе патруля был молодой фельдшер. Он небрежно пробегал глазами оправку о ранении.
— Выходите, — бросал он равнодушно, уже берясь за следующую справку.
Один из солдат продолжал сидеть. Это был низенький седой человечек.
— Давай-ка отсюда, дед, — сказал жандарм, сопровождавший фельдшера. — Что, оглох?
Седой солдат продолжал сидеть. У него было перевязано плечо.
— Вон отсюда! — заорал жандарм. — Сойти немедленно!
Седой не шевельнулся. Он сжал губы и смотрел перед собой, словно ничего не понимая. Жандарм остановился перед ним, расставив ноги. — Особого приглашения ждешь? Да? Встать!
Солдат все еще притворялся, что не слышит.
— Встать! — уже проревел жандарм. — Не видите, что с вами говорят начальство! Военно-полевого суда захотели!
— Спокойно, — сказал фельдшер. — Все нужно делать спокойно.
Лицо у него было розовое, веки без ресниц.
— У вас кровь идет, — обратился он к солдату, который дрался из-за места в уборной. — Вам нужно немедленно сделать новую перевязку. Сходите.
— Да я… — начал тот. Но сразу замолчал, увидев, что в вагон вошел второй жандарм; вместе с первым они взяли седого солдата под руки и попытались приподнять его со скамьи. Солдат тонко вскрикнул, но лицо его осталось неподвижным.
Тогда второй жандарм сгреб его поперек тела и, как легонький сверток, вытащил из отделения. Он сделал это не грубо, но с полным равнодушием. Седой солдат не кричал, Он исчез в толпе раненых, стоявших на платформе.
— Ну? — спросил фельдшер.
— Господин капитан медицинской службы, мне можно после перевязки ехать дальше? — спросил солдат с кровоточащей рукой.
— Там разберемся. Посмотрим. Сначала надо перевязать.
Солдат сошел, на лице его было написано отчаяние. Кажется, чего уж больше, помощника врача назвал капитаном, и то не помогло! Жандарм нажал на дверь уборной.
— Ну, конечно! — презрительно заявил он. — Поновее-то ничего не могут придумать! Всегда одно и то же. Открыть! — приказал он. — Живо!
Дверь приоткрылась. Один из солдат вылез.
— Обманывать? Да? — прорычал жандарм. — Что это вы вздумали запираться? В прятки поиграть захотелось?
— Понос у меня. На то и уборная, я полагаю.
— Вон что? Приспичило? Так я и поверил!
Солдат распахнут шинель. Все увидели у него на груди Железный крест первой степени. А он, в свою очередь, взглянул на грудь жандарма, на которой ничего не было.
— Да, — спокойно ответил солдат, — и поверите.
Жандарм побагровел. Фельдшер опередил его.
— Прошу сойти, — сказал он, не глядя на солдата.
— Вы не посмотрели, что у меня…
— Вижу по перевязке. Сходите, прошу.
Солдат слегка усмехнулся.
— Хорошо.
— Тут-то мы по крайней мере кончили? — раздраженно спросил фельдшер жандарма.
— Так точно. — Жандарм посмотрел на отпускников. Каждый держал наготове свои документы.
— Так точно, кончили, — повторил он и вслед за фельдшером вышел из вагона.
Дверь уборной бесшумно открылась. Сидевший там ефрейтор проскользнул в отделение. Все лицо его было залито потом. Он опустился на скамью.
— Ушел? — через некоторое время спросил он шепотом.
— Да, как будто.
Ефрейтор долго сидел молча. Пот лил с него ручьями.
— Я буду за него молиться, — проговорил он наконец.
Все взглянули на него.
— Что? — спросил кто-то недоверчиво. — За эту свинью жандарма ты еще молиться вздумал?
— Да нет, не за свинью. За того, кто сидел со мной в уборной. Это он посоветовал мне не вылезать. Я, мол, все как-нибудь утрясу. А где он?
— Высадили. Вот и утряс. Жирный боров так обозлился, что уже больше не стал искать.
— Я буду за него молиться.
— Да пожалуйста, молись, мне-то что.
— Непременно. Моя фамилия Лютйенс. Я непременно буду за него молиться.
— Ладно. А теперь заткнись. Завтра помолишься. Или хоть потерпи, вот поезд отойдет, — сказал чей-то голос.
— Я буду молиться. Мне до зарезу нужно побывать дома. А если я попаду в этот лазарет, ни о каком отпуске не может быть речи. Мне необходимо съездить в Германию. У жены рак. Ей тридцать шесть лет. Тридцать шесть исполнилось в октябре. Уже четыре месяца, как она не встает.
Он посмотрел на всех по очереди, точно затравленный зверь. Никто не отозвался. Что ж, время такое, чего только теперь не бывает.
Через час поезд тронулся. Солдат, который вылез на ту сторону, так и не показался. «Наверно, сцапали», — подумал Гребер.
В полдень в отделение вошел унтер-офицер.
— Не желает ли кто побриться?
— Что?
— Побриться. Я парикмахер. У меня отличное мыло. Еще из Франции.
— Бриться? На ходу поезда?
— А как же? Я только что брил господ офицеров.
— Сколько же это стоит?
— Пятьдесят пфеннигов. Пол-рейхсмарки. Дешевка, ведь вам надо сначала снять бороды, учтите это.
— Идет. — Кто-то уже вынул деньги. — Но если порежешь, то ни черта не получишь.
Парикмахер поставил в сторонке мыльницу, извлек из кармана ножницы и гребень. У него оказался и особый кулек, в который он бросал волосы. Затем он принялся намыливать первого клиента. Работал он у окна. Мыльная пена была такой белизны, словно это снег. Унтер-офицер оказался ловким парикмахером. Побрилось трое солдат. Раненые отклонили его услуги. Гребер был четвертым. С любопытством разглядывал он трех бритых солдат. Они выглядели весьма странно: обветренные багровые лица в пятнах и ослепительно белые подбородки. Наполовину — лицо солдата, наполовину — затворника. Потом Гребер почувствовал, как его щеку скребут бритвой. От бритья на душе у него стало веселей. В этом было уже что-то, напоминавшее жизнь на родине, особенно потому, что его брил старший по чину. Казалось, он опять ходит в штатском. Под вечер поезд снова остановился. Отпускники увидели в окно походную кухню. Они вышли, чтобы получить обед. Лютйенс не пошел с ними. Гребер заметил, что он быстро шевелит губами и при этом держит здоровую руку так, точно она молитвенно сложена с невидимой левой. Левая же была перевязана и висела под курткой. Кормили супом с капустой. Суп был чуть теплый.
К границе подъехали вечером. Все вышли из вагонов. Отпускников повели в санпропускник. Они сдали одежду и сидели в бараке голые, чтобы вши у них на теле подохли. Помещение было как следует натоплено, вода горячая, выдали мыло, резко пахнувшее карболкой.
Впервые за много месяцев Гребер сидел в комнате, по-настоящему теплой. Правда, на фронте иной раз и можно было погреться у печурки; но тогда согревался только тот бок, который был поближе к огню, а другой обычно зяб.
А тут тепло охватывало со всех сторон. Наконец-то косточки отойдут. Косточки и мозги. Мозги отходили дольше.
Они сидели, ловили вшей и давили их. У Гребера не было насекомых в голове. Площицы и платяные вши не переходят на голову. Это уж закон. Вши уважают чужую территорию; у них не бывает войн.
От тепла стало клонить ко сну. Гребер видел бледные тела своих спутников, их обмороженные ноги, багровые трещины шрамов. Они вдруг перестали быть солдатами. Их мундиры висели где-то в парильне; сейчас это были просто голые люди, они щелкали вшей, и разговоры пошли сразу же совсем другие. Уже не о войне: говорили о еде и о женщинах.
— У нее ребенок, — сказал один, его звали Бернгард.
Он сидел рядом с Гребером, у него были вши в бровях, и он ловил их с помощью карманного зеркальца.
— Я два года дома не был, а ребенку четыре месяца. Она уверяет, будто четырнадцать и будто он от меня. Но моя мать написала, мне, что от русского. Да и она меньше года, как стала писать о ребенке. А до того — никогда. Что вы на этот счет скажете?
— Что ж, бывает, — равнодушно, ответил какой-то человек с плешью. — В деревне много ребят народилось от военнопленных.