Жан-Кристоф. Том II
— Осторожней! Ты перегибаешь палку!
— Не беспокойтесь, — отвечал Маннгейм.
И продолжал трудиться с еще большим усердием.
Кристоф ничего не замечал. Он являлся в редакцию, вручал статью, и с этой минуты она переставала занимать его. Иногда он отзывал Маннгейма в сторону:
— На сей раз я им сказал все начистоту, этим канальям. Почитай-ка.
Маннгейм читал.
— Ну, как по-твоему?
— Сильно, дорогой мой! Ты их стер в порошок.
— Как ты думаешь, что они на это скажут?
— Подымут визг и вой!
Но никакого визга не слышалось. Напротив, лица вокруг Кристофа расцветали улыбками; люди, вызывавшие у него отвращение, раскланивались с ним на улице. Однажды он явился в редакцию встревоженный и сумрачный; бросив на стол визитную карточку, он спросил:
— Что это значит?
Визитная карточка была от музыканта, которого он только что отчитал; на ней значилось: «От искренне благодарного».
Маннгейм, смеясь, ответил:
— Это он иронизирует.
Кристоф с облегчением вздохнул.
— Вот оно что, — сказал он, — а я было подумал: уж не доставил ли я ему удовольствие своей статьей?
— Он взбешен, — сказал Эренфельд, — и не хочет в этом признаться. Пытается подчеркнуть, что он выше всего этого, издевается…
— Издевается!.. Свинья! — воскликнул Кристоф, снова приходя в бешенство. — Так я преподнесу ему еще статью. Хорошо смеется тот, кто смеется последним!
— Нет, нет, — сказал, встревожившись, Вальдгауз. — Не думаю, чтобы он насмехался. Скорей уж это кротость, он — добрый христианин: когда его бьют по одной щеке, он подставляет другую.
— Час от часу не легче! — сказал Кристоф. — Вот трус! Если это ему нравится, я опять его вздую!
Вальдгауз хотел было вмешаться, но остальные рассмеялись.
— Да брось… — сказал Маннгейм.
— Вообще говоря, — отозвался, вдруг успокоившись, Вальдгауз, — статьей больше или меньше…
Кристоф ушел. Приятели веселились от души и хохотали, как безумные. Когда они немного успокоились, Вальдгауз сказал Маннгейму:
— А ведь все висело на волоске. Прошу тебя, будь осторожнее. Как бы мы не попались по твоей милости.
— Да нет же, — ответил Маннгейм. — Мы еще позабавимся… И потом, ведь я создаю ему друзей.
Часть вторая
Пески засасывают
Как раз в эту пору деятельности Кристофа, мечтавшего возродить немецкое искусство, в городе проездом побывала труппа французских актеров. Вернее сказать, не труппа, а, как водится, кучка, случайное сборище неизвестно где подобранных полунищих субъектов, молодых и никому не ведомых актеров, готовых идти в кабалу, только бы им позволили выступать на сцене. Все они были впряжены в колесницу старой и прославленной актрисы. Гастролируя в Германии, она по пути остановилась в маленькой столице, где собиралась дать три спектакля.
Журнал Вальдгауза поднял вокруг этих гастролей большой шум. Маннгейм и его друзья были осведомлены о литературной и светской жизни Парижа, или, вернее, хвастали своей осведомленностью: повторяли сплетни, подобранные в бульварных листках и понятые с грехом пополам; они представляли в Германии французский дух. Не мудрено, что Кристоф потерял к нему всякий интерес. Маннгейм наскучил ему своими гимнами в честь Парижа. Он не однажды ездил туда: в Париже у него жили родные, — у него была родня во всех концах Европы; повсюду она усваивала национальные особенности страны и иногда получала ее титулы. Это Авраамово племя насчитывало в своей среде английского баронета, бельгийского сенатора, французского министра, депутата рейхстага и папского графа. При всей своей спаянности и уважении к общему корню, от которого они происходили, это были завзятые англичане, бельгийцы, французы или паписты; они уже из одной гордости не допускали, чтобы страна, где они поселились, не была лучшей из всех. Один лишь Маннгейм из любви к парадоксам решил, что забавнее будет предпочесть любую чужую страну своей. О Париже он говорил часто и восторженно, но, расхваливая парижан, изображал их чуть ли не помешанными — развратниками и бахвалами, которые только и знают, что устраивать пирушки и революции, и никогда серьезно не относятся даже к себе; поэтому Кристофа не очень-то прельщала «византийствующая и упадочная республика по ту сторону Вогез». Кристоф искренне представлял себе Париж таким, каким он был изображен на одной наивной гравюре, которую ему довелось видеть в каком-то немецком издании, посвященном вопросам искусства: на первом плане — дьявол Собора Парижской Богоматери; скорчившись, сидит он над крышами города. Внизу надпись:
Ненасытный Вампир — извечная Похоть — подстерегает свою добычу, паря над великим Городом.
Как истый немец, Кристоф питал презрение к развратным французам и их литературе, хотя знал только несколько игривых водевилей, да еще «Орленка», «Мадам Сан-Жен» и кафешантанные куплеты. Возмущенный провинциальным снобизмом людей, более чем равнодушных к искусству и ныне суетливо и шумно спешивших запастись билетом на спектакль, Кристоф подчеркивал свое презрительное равнодушие к знаменитой комедиантке. Шагу он не сделает, чтобы пойти посмотреть ее, заявлял он. Этот зарок было тем легче выполнить, что билеты продавались по бешеным ценам, которые были ему не по карману.
В репертуаре, привезенном в Германию французской труппой, были две-три классические пьесы, но главное место в нем занимал тот хлам, который по преимуществу импортируется из Парижа: нет ничего более интернационального, чем посредственность. Кристоф знал «Тоску», которую гастролерша выбрала для первого спектакля, он видел ее в немецкой постановке, приправленной всеми дешевыми эффектами, какие только сумел измыслить театрик прирейнского городка; прощаясь с торопившимися на спектакль приятелями, Кристоф говорил с насмешливой улыбкой, что его силком не вытащишь второй раз смотреть эту вещь. Однако на следующий день он внимательно прислушивался к восторженным отзывам о спектакле: его бесило, что он сам лишил себя даже права спорить, отказавшись смотреть то, о чем говорил весь город.
Вторым спектаклем шел «Гамлет» во французском переводе. Кристоф никогда не упускал случая посмотреть пьесу Шекспира. Шекспир, как и Бетховен, был для него неиссякаемым родником жизни. А «Гамлет» стал ему особенно дорог после бурных творческих исканий и сомнений, через которые недавно прошел он сам. И хотя ему было страшно снова посмотреть на себя в это волшебное зеркало, его неудержимо тянуло в театр; он бродил вокруг театральных афиш, боясь сознаться себе, что горит желанием купить билет. Но упрямому юноше трудно было идти на попятный после всего, что он наговорил своим приятелям, и Кристоф остался бы дома и в этот вечер, если бы не случай. Он уже брел домой, как вдруг натолкнулся на Маннгейма.
Маннгейм взял его под руку и с сердцем стал рассказывать, не переставая, впрочем, балаганить, что старая хрычовка, сестра его отца, вдруг свалилась на них, как снег на голову, со всеми своими чадами и домочадцами; придется остаться дома и принимать гостей. Маннгейм пытался было сбежать, но отец не склонен шутить, когда дело касается семейного этикета и почтения к предкам, а в данный момент он должен волей-неволей считаться с отцом, так как собирается накрыть его на некоторую сумму; ничего не остается, как уступить, отказаться от спектакля.
— А билеты у вас уже есть? — спросил Кристоф.
— Еще бы! И места превосходные: ложа! Вдобавок мне же поручено отнести билеты этому кретину Грюнбауму, компаньону моего папаши, которому хочется покрасоваться там со своей дражайшей половиной и индюшкой-дочкой. Весело!.. Ну, я сумею ввернуть им словечко, чтобы испортить настроение этой семейке. Впрочем, им наплевать! Для них главное — получить билеты на спектакль… Конечно, это не то, что банковые билеты, а все же…
Вдруг он замолчал, с раскрытым ртом глядя на Кристофа.
— Постой! Вот что… Как это я не подумал…
Он захихикал:
— Кристоф, ты идешь в театр?