Жан-Кристоф. Том III
Тщетные поиски работы продолжались. Г-жа Жанен обратилась к депутату и к сенатору их департамента, которым г-н Жанен не раз оказывал услуги. Но и тут она натолкнулась на черствость и неблагодарность. Депутат даже не ответил ей на письмо, а когда она пришла к нему, велел сказать, что его нет дома. Сенатор начал прямо с того, что самым бестактным образом выразил ей сочувствие, а затем принялся поносить «это ничтожество — Жанена», решительно осуждая его за самоубийство. Г-жа Жанен встала на защиту мужа. Сенатор возразил, что отнюдь не считает поведение банкира бесчестным, что он действовал так по глупости и вообще был легкомысленным простаком: все норовил делать по-своему, ни у кого не спрашивал совета и не слушал предостережений. Если бы он погубил себя одного, всякий сказал бы: поделом ему. Но, не говоря уже о других пострадавших, пустить по миру жену и детей, а потом бросить их на произвол судьбы, чтобы они выпутывались, как знают, — это уж слишком. Пусть г-жа Жанен ему прощает, если она святая; он же, сенатор, отнюдь не святой, а просто здравомыслящий и разумный человек, и у него нет оснований прощать Жанена: тот, кто при подобных обстоятельствах кончает с собой, — ничтожество, и больше ничего. Единственное ему оправдание в том, что он был не вполне вменяем. Сенатор попросил г-жу Жанен извинить его, если он чересчур резко отозвался о ее муже, — причиной этому его сочувствие к ней. Выдвинув ящик стола, он достал и протянул ей бумажку в пятьдесят франков, но от этой милостыни она отказалась.
Она сделала попытку устроиться в канцелярии казенного учреждения, но хлопотала неумело и недостаточно упорно. Собрав все свое мужество, она шла наниматься и возвращалась такая измученная, что несколько дней не могла сдвинуться с места, а когда приходила вторично, должность была уже занята. У служителей церкви она тоже не встретила поддержки — то ли они не видели в этом для себя особой выгоды, то ли не желали прийти на помощь разоренной семье, глава которой был открытым антиклерикалом. После долгих поисков г-же Жанен удалось найти место учительницы музыки в монастырском пансионе — неблагодарное и до смешного скудно оплачиваемое занятие. Чтобы хоть немножко подработать, она по вечерам занималась перепиской для одной конторы, но никак не могла угодить. Ей делали грубые замечания за почерк и за рассеянность, потому что она, как ни старалась, нередко пропускала слова и даже целые строчки (у нее было столько других мыслей и забот!). Бывали случаи, когда она слепила себе глаза, сидела не разгибая спины до поздней ночи, а потом работу у нее не принимали, и она приходила домой в отчаянии. Она по целым дням плакалась на судьбу, но ничего не могла предпринять. У нее давно уже было больное сердце, от всех переживаний болезнь усилилась, и у нее появились мрачные предчувствия. Она страдала сердечными спазмами и приступами удушья, иногда ей казалось, что она умирает. Выходя из дому, она клала в карман записку со своей фамилией и адресом, на случай, если потеряет сознание на улице. Что будет, если она уйдет из жизни! Антуанетта ободряла ее, как могла, притворялась спокойной, хотя и сама жила в постоянной тревоге; умоляла мать щадить себя, порывалась заменить ее. Но г-жа Жанен всю оставшуюся у нее гордость полагала в том, чтобы уберечь дочь от унижений, которые приходилось сносить ей.
Как она ни надрывалась и ни сокращала расходы, заработка ей не хватало на жизнь. Пришлось продать те немногие драгоценности, какие еще уцелели. И ужаснее всего, что вырученные от продажи деньги у г-жи Жанен тут же украли. Бедная женщина, с обычной своей беспечностью, решила зайти в магазин «Бон-Марше»: на следующий день были именины Антуанетты, и ей хотелось купить дочери подарочек. Она зажала кошелек в руке, чтобы не потерять его, но, выбирая покупку, машинально положила его на прилавок. Когда она вспомнила о кошельке, он исчез. Этот удар подкосил ее.
Через несколько дней, душным августовским вечером, когда густое облако испарений стояло над городом, как в парильне, г-жа Жанен возвращалась из конторы, куда относила спешную переписку. Она опаздывала к обеду, а тратить три су на омнибус не хотела и, чтобы дети не волновались, бежала домой, едва переводя дух. Поднимаясь к себе на пятый этаж, она так запыхалась, что совсем не могла говорить. В таком состоянии она возвращалась не в первый раз, и дети перестали пугаться. Не показывая виду, она тут же села с ними за стол. Дети не могли есть от жары и, преодолевая отвращение, силились проглотить несколько кусочков мяса и немного тепловатой воды. Видя, что мать не успела отдышаться, они не разговаривали (им и не хотелось разговаривать) и смотрели в окно.
Вдруг г-жа Жанен взмахнула руками, потом уцепилась за стол, посмотрела на детей, охнула и стала валиться на пол. Антуанетта и Оливье едва успели подхватить ее; Обезумев от ужаса, они кричали, умоляли:
— Мама! Мамочка!
Но она не отвечала. Они совсем потеряли голову. Антуанетта судорожно прижималась к матери, целовала, звала ее. Оливье открыл дверь на лестницу и крикнул:
— Помогите!
Привратница поднялась к ним и, увидев, что происходит, побежала за жившим по соседству врачом. Но когда пришел врач, он мог только констатировать конец. Смерть наступила мгновенно — к счастью для г-жи Жанен (хотя кто может сказать, что она успела передумать в последние секунды, сознавая, что умирает и дети остаются одни в таком бедственном положении!..).
Они одни переживали весь ужас случившегося, одни плакали, одни занимались всеми тягостными хлопотами, которые влечет за собой смерть. Привратница, женщина сердобольная, немножко помогла им; из пансиона, где г-жа Жанен давала уроки, прислали письмецо с холодными словами официального соболезнования.
Первые минуты были полны неописуемого отчаяния. Чрезмерность отчаяния как раз и спасла их — с Оливье сделались конвульсии. Это отвлекло Антуанетту от ее скорби: она думала только о брате, и ее огромная любовь подчинила себе Оливье, не допустила до опасных крайностей, на которые его толкнуло бы горе. Прижавшись друг к другу, они сидели при свете ночника возле кровати, на которой покоилась их мать, и Оливье твердил, что надо умереть — умереть обоим сейчас же, сию минуту; при этом он указывал на окно; Антуанетта тоже испытывала это пагубное искушение, но боролась с ним: она хотела жить…
— Ради чего?
— Ради нее, — ответила Антуанетта и показала на мать. — Она по-прежнему с нами. Подумай!.. Она столько выстрадала из-за нас! Мы не имеем права наносить ей самый страшный удар — не имеем права умереть несчастными… А потом, — продолжала она с жаром, — нельзя сдаваться! Нельзя! Я не желаю! Я протестую! Я хочу, чтобы ты еще был счастлив!
— Этого никогда не будет!
— Нет, будет. Мы слишком много страдали. Это изменится, должно измениться. Ты устроишь свою жизнь, у тебя будет семья, тебе будет хорошо, я так хочу! Слышишь? Хочу!
— А как жить? У нас не хватит сил…
— Хватит. Что нам надо? Протянуть до тех пор, пока ты начнешь зарабатывать. Это я беру на себя. Вот увидишь, я сумею. Ах, если бы мама позволила, я бы уже давно начала…
— А что ты будешь делать? Я не хочу, чтобы ты унижалась. Ты и сама на это не пойдешь.
— Пойду… И вовсе не унизительно зарабатывать себе на жизнь трудом — лишь бы только это был честный труд. Пожалуйста, не волнуйся. Все устроится, вот увидишь, ты будешь счастлив, мы будем счастливы, дорогой мой мальчик, она будет счастлива нашим счастьем…
Брат и сестра одни шли за гробом матери. Оба единодушно решили не извещать семейство Пуайе. Пуайе перестали для них существовать, они были слишком безжалостны к их матери и в какой-то мере повинны в ее смерти. И когда привратница спросила, неужели у них нет никого родных, они ответили:
— Никого.
Они молились перед вырытой могилой, держась за руки, замкнувшись в своей непримиримости, в гордом отчаянии, и предпочли полное одиночество присутствию равнодушных и лицемерных родственников. Возвращались они пешком в толпе, чуждой их скорби, чуждой их мыслям, чуждой им во всех отношениях, кроме языка, на котором они говорили. Антуанетта вела Оливье под руку.