Дерни за веревочку
Она улыбнулась.
У Димы снова горячо сжалось горло – точно так же, как в момент появления Инги из тьмы.
Улыбка была как взгляд очень близорукого человека, снявшего очки.
– Уж погуляла так погуляла, – грустно сказала девушка.
– Жалеешь? – у него дрогнул голос.
Она помедлила.
– Если я скажу «да, черт меня дернул», я ведь тебя обижу, а мне этого совсем не хочется. А если я скажу «нет, ведь тут-то я и встретила хорошего человека», ты решишь, что я старая вешалка и алчу замужества с московской пропиской.
– О, господи! – сказал Дима, всплеснув руками. – Нет. С такими помощниками мне коммунизм не построить.
Она улыбнулась снова.
– А теперь фыркни! – крикнул Дима. – Фыркни скорее!
Она протяжно фыркнула и дважды ударила в асфальт здоровым копытцем.
И они засмеялись. Вместе.
– А я вот с голоду помираю, – признался Дима.
– И молчит! – воскликнула она и полезла в сумочку. – Погоди, у меня тут завалялось для голодающих Поневья… Во! – выдернула завернутый в кальку бутерброд. – Держи.
– Это разве еда? Дразниться только…
– Лопай, а то раздумаю!
– Пополам? – предложил он.
– Я ужинала, – поспешно сказала она.
– Когда?
– В семь. Полвосьмого даже.
– А сейчас почти полночь…
Они братски поделили миниатюрную снедь. Дима разом заглотил свою пайку и задудел печально: «Тебе половина и мне половина…» Инга засмеялась, аккуратно отщипывая от булки небольшие кусочки, а колбасу не трогая. Объев булку, сделала удовлетворенно-сытое лицо и спросила, протягивая Диме колбасу:
– Хочешь?
– Привет! – возмутился Дима. – С какой это стати?
– Я не люблю колбасу, честное слово.
– Так не бывает.
– Ну, эту колбасу. Я другую люблю.
– Не чуди, Судьба.
– Я ведь ужинала.
– Чем? Бутерами?
– Ну и что? Три штуки… – она осеклась, потом фыркнула и сама же засмеялась тем единственным смехом, который так подходил к ее губам. – Как хочешь… – открыла рот и замерла, лукаво косясь на Диму блестящими стеклами. Дима, затаив дыхание, созерцал. Она с демонстративной жадностью откусила.
– Приятного аппетита, – сказал Дима. С набитым ртом она покивала, угукнула.
Они пошли дальше. Она уже заметно прихрамывала. И ни одного такси.
– А я математикой занимаюсь, – вдруг решилась она.
– А я знаю.
– Откуда?
– Ты упоминала матфак. И число «пи» неспроста.
– Вот какой наблюдательный. Чего ж ты не засмеялся?
– Когда?
– Ну… – она вдруг снова вытянулась, как на плацу. – Из девки математик, как из ежика кабарга.
– Почему? – улыбнулся Дима. – Я в тебя верю.
Ее прорвало. А может, подсознательно это было испытание – она говорила, а сама ждала, когда Дима заскучает и либо засмеется, либо одернет ее, либо скажет: ну, а теперь прямо и направо, вон туда сама дойдешь. Девушка была убеждена, что он водит ее вокруг остановки. И уже простила ему это.
Она достала из сумочки, сразу вдвое похудевшей, свежую, еще пахнущую типографией и первыми днями творения книгу Яглома и стала хвастаться, как ей повезло ухватить это сочинение. Вкратце пересказала. Дима слушал, хотя понимал немного. Но это было настоящее. Она запихнула книгу обратно, поведала к слову, что чтобы шарик, у которого отсутствует трение качения, а присутствует лишь трение скольжения, катался по некоей поверхности бигармоническими колебаниями, так вот эта поверхность должна быть исключительно циклоидой. «Что есть циклоида?» – спросил Дима. Инга крутнула в воздухе пальцем. «Не понял», – сказал Дима. Она искательно поозиралась, Дима вытащил блокнот и карандаш Инга сказала: «О!» – и изобразила циклоиду, а рядышком подмахнула ее уравнение. «Лихо», – мотнул головой Дима. Что такое бигармонические колебания, он спрашивать не стал – не в них дело. Она сунула карандаш и блокнот себе в сумочку, забыв обо всем; рассказала, что даже сам великий Коши ошибался, правда, один лишь раз, да и то потому, что теория радикалов была в то время совершенно не разработана, а когда стала выясняться истина, первый напечатал на себя опровержение. Рассказала теорему трех красок, которую Дима особенно старался запомнить. Он совершенно не слыхал обо всех этих интереснейших вещах, и кто такой Коши, вспомнил с трудом. Новый мир открывался перед ним, незнакомый, сложный и не менее живой, чем мир полотен и звезд. И уж куда более живой, чем мир очередей и вечеринок. Инга рассказывала от души, и Дима, в котором ее страстный накал резонировал сразу, уже видел стремительные, как очереди трассирующих пуль, пунктиры последовательностей, то вылетающих в межзвездную бездну, то внезапно и безнадежно вязнущих в клейкой неумолимости пределов; уже видел шустрые, как муравьи на разворошенном муравейнике, производные: и ему хотелось все это нарисовать. Даже странно было, что второкурсница столь раскованно жонглирует столь сложными материями. Это была не зубрежка и не нахватанность, это была увлеченность. Возможно, талант.
Она была настоящей.
Он понимал с пятого на десятое, но слушал, затаив дыхание. Не факты собирал – переживал ее интерес как свой. И уже восхищался ею. Совсем рядом с ним, в простом, по тогдашней моде очень коротком платье, в еще почти девочкиной фигурке с удивительным, в форме созвездия Волопаса, узором родинок на хрупком предплечье, шел человек из тех, что придают популяции Хомо Сапиенс смысл. Без них она была бы таким же нелепым налетом органической грязи на планетарной коре, как серая лохматая плесень на выброшенной под забор корке хлеба.
Он не спрашивал, когда же у тебя, наконец, будут парни. Он не позевывал и не косил на часы. Он не пытался прервать ее, не заверял, что много будешь знать – скоро состаришься, и что если вся кровь уйдет в мозги, детей не будет. Он не хрипел, придавливая ее, оглушенную тайком подлитой в шампанское водкой, к общежитской койке и пытаясь раздвинуть стиснутые ее колени: «Ну посмотри, посмотри на себя, дурочка, ты же создана для этого, вот для этого!..» Она говорила все быстрее, боясь, что вдруг он заметит наконец, как они прошли мимо вот уже третьей остановки упомянутого им автобуса, вдруг заметит и посадит ее в автобус, и навсегда исчезнет. И сама испугавшись своего поступка и всей себя, на перекрестке как бы в рассеянности повернула не в ту сторону, прочь от наметившейся линии, и Дима повернул вслед за нею, увлеченно слушая и ничего не заподозрив. А едва лишь за изгибами корявой улочки, выведшей их на берег очередной ленинградской канавы, скрылась та, маршрутная, Инга вдруг поняла: вот за чем она ехала. К нему.
Их было двое. Они были вместе. Совсем-совсем воедино. Они вдруг обнаружили, что идут, взявшись за руки, и Инга на миг осеклась, а потом дрогнувшим голосом спросила: «Я тебя еще не насмерть заболтала?» «Нет, что ты!» – честно ответил он, и она поверила – но все же так страшно было надоесть ему, так страшно!
– Все, – сказала она. – Сеанс окончен. Теперь ты расскажи.
– Да ну… Я не умею. Давай я лучше тебя нарисую.
– Давай! – обрадовалась она.
Дима сунулся в карман и удивленно сказал:
– Блокнот посеял!
Она покраснела до слез.
– Моя работа… Р-растяпа! – попыталась открыть сумочку и открыла, но вынуть по рассеянности уворованные карандаш и блокнот той рукой, на плече которой сумочка висела, не получалось, а лишить другую руку Диминой чуткой ладони она и помыслить не могла. Сумочка съехала с плеча, крутнулась в воздухе и оказалась на мокром асфальте в мгновение ока.
– Хоп! – воскликнул Дима, пав на колени и пытаясь ловить хлынувшие наружу предметы.
– Р-растяпа!! – с ненавистью повторила Инга, приседая на корточки. Случайно коснулась Димы коленями, судорожно отдернулась и, потеряв равновесие, едва не села на асфальт. Дима поддержал. – За мной нужен глаз да глаз, – удрученно бормотала она, пихая обратно свой скарб. – Клептоманка…
– Какие у тебя коленки острые, – сказал Дима и засмеялся. И она, смутившись, засмеялась тоже.
Их было двое.
В это время в пяти километрах от них, едва живой от усталости и боли, плача, рухнул на скамейку Юрик. Но тут же встал опять, решившись наконец спросить у любого из прохожих две копейки. Через двадцать минут он позвонит домой, но будет занято. Через сорок минут он еще позвонит, но ему не ответят.