Когда я был мальчишкой
— А сына своего имели право с собой взять? — рубанул Сашка. — Нам уже по шестнадцать, а ему и того не было.
Лицо военкома исказилось. Мы договорились напомнить ему про сына в крайнем случае, зря Сашка поторопился. Не глядя на нас, военком сел за стол и быстро написал на листке бумаги несколько строк.
— Возьмите, больше ничего сделать не могу. Определят вас с двадцать седьмого года — будь по-вашему. Нет — не показывайтесь на глаза, мобилизую на три месяца убирать помещение. Идите… Стойте. Откуда узнали про сына?.. Ладно, идите. Может, будете счастливее.
— Спасибо, товарищ майор!
Я точно не помню, как называлась эта медицинская комиссия. Кажется, «наружный вид». Она была создана в войну для определения возраста людей, потерявших документы. Комиссии до паники боялись саботажники, уклонявшиеся от призыва, — были и такие. У нас тоже был нелёгкий случай. Но выглядели мы рослыми, года полтора уже брились, для солидности носили довольно скудные, но всё-таки усы — неужели не выклянчим лишний годик?
Мы вошли в плохо протопленную комнату, где за столом сидели старик врач и — тысяча чертей! — молоденькая медсестра Лида, которая жила неподалёку от нашего дома и за которой я даже как-то пытался приударить. Но она была весьма смазливая девчонка, и даже в условиях острой конкуренции военного времени возле неё вечно вилась стая поклонников, так что я быстро убедился в ничтожности своих шансов и без сожаления удалился.
— Раздевайтесь, — прочитав направление, бросил врач.
Ничего себе ситуация, врагу не пожелаешь. Мы начали осторожно обнажаться. Лида равнодушно зевала, но, чертовка, и не думала отворачиваться.
— Догола! — рявкнул врач.
— А эта чего уставилась? — пробурчал Сашка.
— Подумаешь, маменькины сыночки, — скептически посмотрев на тощие фигуры в кальсонах, хихикнула Лида. — Смотреть противно.
— А ты и не смотри! — с вызовом сказал Сашка.
— Прекратить болтовню! — разозлился врач. — Снять кальсоны!
— А пусть она отвернётся.
— Лида, не смотрите на этих прынцев, — ядовито сказал врач, делая ударение на «ы» — Ну?!
Мы сняли кальсоны и застыли статуями, целомудренно сделав из ладоней фиговые листочки.
— Аполлоны! — ехидничал врач, вставая из-за стола. — В бане тоже, наверное, в штанах моетесь? Лида, пишите… как фамилия?.. Полунин — пятьдесят три триста, Ефремов — пятьдесят четыре восемьдесят. Рост сто семьдесят… сто семьдесят два. Значит, забыли, когда родились? Ай-ай, как слабеет память у некоторых таковых, когда нужно идти на фронт!
— Плагиат, — щёлкая от холода зубами, буркнул я. — Это мы уже у Гашека читали. Вы ещё про ревматизм скажите.
— Сейчас они вам будут доказывать, Пал Иваныч, что тридцатого года, — мстительно вставила Лида. — Что у них молоко на губах не обсохло!
— Заткнула бы ты фонтан, корова, — сгрубил Сашка.
— Что ты сказал? — грозно спросил врач.
— Это не я, это Козьма Прутков.
— Он меня обозвал, — пожаловалась Лида.
— Не трепись и не смотри на что не следует, — огрызнулся Сашка.
— Молчать! — приказал доктор. — Развели мне здесь… филологию! Пруткова читали, Гашека читали… Кстати, природа симулянтов с тех пор мало изменилась… Мышцы как у лягушки, но крепкие, … да разведи же руки! Так, так, и здесь все в порядке, жениться можно. (Лида фыркнула.) Ну может, сами вспомните год рождения, граждане прынцы?
— А мы и не забывали, — я пожал плечами. — Тысяча девятьсот двадцать седьмой.
— Какой? — удивился врач.
Я повторил.
— Так какого же дьявола мне голову морочите? — врач развёл руками. — Ревматизм, Прутков… Призываетесь?
— Конечно, — подтвердил Сашка, со звоном лязгнув зубами. — Можно одеться?
— Я б такого нагишом на улицу выгнала, — размечталась Лида. — Попался бы мне в руки!
— Метлу бы тебе в руки — и на шабаш, — отпарировал Сашка.
Доктор наградил нас дружелюбными подзатыльниками, велел одеваться и принялся диктовать Лиде приговор. Мы начали торопливо натягивать одежду, с нечеловеческим напряжением слушая трескучий голос нашего судьи в последней инстанции. И когда он произнёс слова: «… второе полугодие тысяча девятьсот двадцать седьмого года», мы едва не бросились друг другу в объятья, но побоялись, как бы эта телячья выходка нас не выдала.
— На, — Лида презрительно сунула мне листок. — Отрастил на губе пучок травы… кавалер! Следующий раз придёшь — водой окачу.
— Приду, если трактором приволокут, — пообещал я.
— А ну, марш отсюда! — прогремел доктор. — Ни пуха ни пера, фронтовики.
Но нас уже не надо было гнать. Через полчаса мы снова были у военкома, он отвёл нас в отдел, приказал выписать повестки, благословил и крепко пожал наши руки.
— Завтра в девять ноль-ноль явиться с вещами! Это произошло двадцать пятого февраля 1945 года.
ЩЕНКИ В ВОДЕ
Пересыльный пункт размещался в бывшей школе. Перегородки между классами были убраны, и на двухэтажных нарах, сплошь покрытых соломенными матрасами, сидели, лежали, спали, читали, беседовали и резались в карты сотни две людей.
Мы ещё не остыли от возбуждения, переживали прощание с мамами, которых заверили — ложь во спасение, — что едем в танковое училище. Мамы не верили и плакали, мы злились и святотатственно клялись. Мы курили добытый на толкучке «Беломор» и болтали без умолку, без всякой логики и связи. Наши разгорячённые головы никак не могли переварить столь внезапный поворот судьбы. Мы, вчера ещё вольные птицы, ещё не полностью сознавали, что больше не принадлежим самим себе, что стали крохотными и различимыми лишь под микроскопом кровяными шариками, которые гигантский военный организм гонит по своим венам и артериям. Мы убеждали себя, что счастливы, а на деле были сбиты с толку. Нас окружали совершенно незнакомые люди, наши будущие товарищи — кто они? Калейдоскоп лиц — симпатичных и неприятных, спокойных и встревоженных, одухотворённых и туповатых; вот этот с медалью «За отвагу» и с гитарой — бывший фронтовик, из госпиталя, наверное; эти трое, что шумно «забивают козла», — вчерашние ремесленники, в сильно поношенных гимнастёрках мышиного цвета; этот папаша в аккуратно залатанном шевиотовом костюме — токарь или фрезеровщик, руки изрезаны ещё не зажившими царапинами от стружки. Разношёрстная компания чужих друг другу людей, которых завтра породнит одинаковая форма, строй, совместная жизнь и общая участь. Кто знает — с кем-то из них нам идти в атаку, кто-то из них нас выручит, перевяжет, вынесет или бросит на поле боя.
— С этим бы я в разведку не пошёл, — важно сообщил мне Сашка, показывая глазами на щуплого и сонного солдата, который меланхолически жевал домашние лепёшки и время от времени зверски зевал.
— А он бы с тобой пошёл? — насмешливо спросил наш сосед сержант. Пока мы болтали, он проснулся, сбросил с головы полу шинели и, лёжа на боку, крутил цигарку. — Пашка, поди сюда! Этот малец не хочет с тобой идти в разведку.
Пашка, тот самый щуплый солдат, подсел к нам, продолжая жевать лепёшку.
— И правильно сделаешь, паря, со мной не ходи. В разведке, понимаешь, это, по грязи ползёшь, костюм испачкать недолго. И немцы опять же без совести шпарят. А ещё, понимаешь, это, гранатой оглушат и в свой фатерланд загонят. Лучше, паря, иди на кухню.
Уничтожив багрового от стыда Сашку, солдат широко зевнул, улёгся к себе на нары и быстро захрапел. Глядя на Сашкино лицо, сержант засмеялся, довольный. Я угостил его папиросой.
— Вы на Пашку не обижайтесь, — утешил сержант, затягиваясь. — Он и в госпитале был такой глумливый, хотя по морде и не скажешь. И в чём душа держится? Весь в шрамах, как старая собака.
— И ордена есть? — извиняющимся тоном спросил Сашка.
— Кажись, две штуки, — сержант погасил папиросу. — Отвык, горло дерёт. Переходите, мальцы, на махру — здоровее.
И вновь укутался с головой шинелью.
— Влип, — самокритично признал Сашка.