Дурные мысли
Старик приступил к объяснению правил:
— Вы должны следить за теми образами, которые возникнут в ваших мыслях, и ни одного не отбрасывать. Представьте себе, что вы стоите в купе поезда у окна и описываете пейзажи кому-то, кто сидит сзади. И главное — помните, что вы обещали (хоть я, кажется, ничего не обещал?) быть совершенно откровенным. Не упускайте никаких деталей, даже если по каким-либо причинам вам будет нежелательно говорить о них.
Проблема заключалась в том, что вне кризисных периодов я не испытывал ровным счетом никаких страданий. Но разочаровывать Старика не хотелось, и я, устремив глаза на потолок, попытался сосредоточиться. Поскольку Зигмунд упомянул о поезде, я начал рассказывать о своем путешествии. Проговорив десять минут без остановки, я спохватился, что веду себя крайне невежливо. Мама всегда наставляла меня: «Не забывай, что другие тоже хотят высказаться!» Поэтому я приподнялся и спросил:
— А у вас как дела?
— Если бы вы знали, что мне приходится выносить, — не задумываясь, ответил он, но сразу же спохватился: — Натан, мы здесь лишь для того, чтобы слушать вас!
Надо полагать, доктор и впрямь был значительной персоной, если говорил о себе «мы»…
— Ну а теперь расскажите о своем детстве!
Рассказывать мне было, в общем-то, нечего. Я был обыкновенный мальчик, такой, как все, с родителями, ни в чем не согласными между собой. Он сходились только в одном: их отпрыск должен достичь в жизни невиданного успеха. На следующем этапе рассуждений они снова вступали в спор. Мама полагала, что я должен изобрести вакцину против туберкулеза. Папа считал, что я рожден для того, чтобы вернуть наш народ на историческую родину. Я всячески пытался увильнуть от этой задачи, но мама шла на уступки: «Ну ладно, сперва можешь избавить нас от доли изгнанников, но потом уж обещай мне обязательно заняться вакциной против туберкулеза!» Мой старший брат, ее первенец, умер в санатории еще до моего рождения.
Старик начинал проявлять признаки нетерпения. Он требовал подробного рассказа о пережитом, и притом, по возможности, со скабрезными подробностями. Ну что ж, я рассказал о том ужасном дне, когда, вернувшись домой, услышал стоны, доносящиеся из спальни. Когда дверь скрипнула, все застыло. Я тоже окаменел. Значит, Мордехай говорил правду! В мое отсутствие отец осмелился притираться к маме на той самой кровати, где по вечерам я часто укладывался рядом с ней! Мерзко и отвратительно! Я сделал шаг назад и услышал из-за стены голос мамы:
— Натан, в кухне на столике есть свежие яйца. Если хочешь кушать, можешь одно выпить!
С тех пор даже от запаха омлета меня тошнило.
— Омлет? — пробормотал Старик. — Любопытно…
Мне как-то не улыбалось выставлять свою личную жизнь напоказ перед врачом, который, похоже, относился ко мне как к ярмарочному феномену. Я же вот не спрашивал его, пристает ли он к Тане в чулане… В свои преклонные лета этот Зигмунд явно был парнем хоть куда. Вопросы пола — больше его ничего не интересовало. Я укрепился на позициях неодобрительного молчания и принялся разглядывать кабинет. Это был настоящий хаос бронзовых статуй, африканских масок и иссохших головок мумий на книжном шкафу. Сам Старик, с его мрачным, бледным лицом, казалось, был одним из предметов меблировки.
Еще там было книг видимо-невидимо — уж точно больше, чем в доме Гломика Всезнайки.
— А я вот не люблю читать! — вдруг заявил я.
— Ты не любишь читать? — эхом откликнулся он.
В таком духе разговор мог тянуться вечно!
— Не получается. Мама говорит, что мне не хватает усидчивости…
— Усидчивости?
Ну до чего же занудный тип!
— Да. Только начну читать что-то из Писания, как мне в мысли лезет шепот других учеников или птичий гомон в школьном саду…
— «Лезет», ты говоришь? Вроде тех яиц?
— Примерно. Очень скоро я перестаю различать, где живые люди, а где те, из Писания. Мы все оказываемся в одном мире. Гломик Всезнайка бродит по Синайской пустыне в поисках манны небесной, а я слушаю, как пророк Илия грозит ужасными катастрофами в ближайшем будущем. Страшно неприятно.
— Ну хорошо, друг мой, мы вернемся к разговору утром в понедельник.
Я дошел до двери и обернулся:
— Вы меня вылечите, герр доктор?
— Возможно, это потребует долгих и мучительных усилий, мой дорогой, но мы своего добьемся.
Он махнул рукой, и меня кольнуло смутное ощущение, что душу Старика одолевает враждебность — ничуть не похожая на ту нейтральную доброжелательность, которую он проявлял в начале беседы. Я вышел, не сказав ни слова, но с твердой решимостью раскрыть эту тайну, причем начать прямо со следующего сеанса.
Вена дышала покоем и сладострастием. Рослые женщины — порой мне казалось, будто я попал в царство великанов, — в легких платьях с оборками, каких я в жизни не видел, в больших шляпах, прогуливались под руку с мужчинами, и походка у них была развинченная и высокомерная. На углах улиц поджидали экипажи со строгими кучерами. Даже лошади здесь были не такие, как у нас. Гордая поступь, отличная выучка, ни за что не позволят себе взбрыкнуть или хотя бы заржать не вовремя. Немецкие лошади, одним словом.
Создавалось впечатление, что я брожу по внутренним переходам и монументальным залам колоссального замка. А когда оконные стекла блестели и переливались под лучами солнца, я попадал во дворец Снежной королевы. Так вот каково это царство утонченности, триумф двадцатого века! Здесь можно было чувствовать себя в безопасности.
Однако эту безмятежность ревниво охраняли. Однажды утром, когда мне вздумалось сорвать в каком-то саду красную розу для Тани, из дому выскочил разъяренный субъект и помчался за мной, размахивая палкой и обзывая меня жидовским отродьем. Я обогнул колокольню ратуши и спасся от преследования, вскочив в трамвай. Впервые в жизни на меня обрушилась национальная рознь.
В кабинете Старика я стянул толстенный словарь, чтобы отыскать определение слова «отродье». Однако ничего не нашел.
По воскресеньям я отправлялся на Пратер, отирался в толпе, потом присаживался за столик на террасе какого-нибудь кафе, делая вид, что кого-то жду. Но как только ко мне направлялся официант, я вскакивал и уходил по-английски.
Там было полно эстрадных раковин, где маленькие оркестры играли военные марши под ритмичные и полные энтузиазма рукоплескания зрителей. Но рокот больших барабанов — «бум, бум!» — быстро оглушал меня. Как мог этот утонченный народ выносить такой немелодичный грохот? Было в австрийцах нечто, для меня непостижимое.
В парке были также аттракционы, манежи, певческий зал, тир, где летали механические орлы, и американские горки, на которых глухо громыхал бешено несущийся вагончик. Я становился в длинную очередь желающих свернуть себе шею на горках, горя желанием поучаствовать в приключениях этого великолепного народа; но тут передо мною возникало испуганное лицо моей матери. Ни за что на свете не позволила бы она мне забраться в такой смертельно опасный аппарат. И я продолжал свою прогулку…
А большое парковое колесо обозрения! Оно вращалось так медленно и величественно. Из больших гондол молодые ребята махали носовыми платками крошечным людишкам, оставшимся внизу. Они обнимались. Они улетали в прозрачное небо. Я разорился на билет, и весь город простерся подо мной, со своими восхитительными памятниками, похожими сверху на пирожные, которые можно ухватить двумя пальцами. Я был императором Францем Иосифом, а внизу, подо мной — мои ликующие подданные.
Увы, рано или поздно приходилось возвращаться. И я вновь становился подопытным кроликом в лаборатории доктора Фрейда.
Дом по Берггассе, 19 представлял собою нечто вроде огромной библиотеки, где вместо книг собирались их авторы. Лу Андреас-Саломе была очаровательной женщиной, хотя и несколько ядовитой. Стефан Цвейг? За целый месяц я ни разу не видел, чтобы он улыбнулся. Вальтер Бенджамин напоминал моего отца — добродушное выражение лица, маленькие круглые очки и точь-в-точь такие же усы. Артур Шницлер казался лицемером — настоящий сластолюбец. Эйнштейн ничего не принимал всерьёз. Однажды он шепнул мне на ухо: «Хочешь постичь тайны Науки?» Я с энтузиазмом согласился. «Ну так запомни вот что: на свете ВСЁ относительно… Ну вот ты и стал великим ученым!»