Репортер
Я что-то слыхал про такие операции. Заманчиво, конечно, но поинтересовался:
— А отчего вы именно ко мне с этим пришли?
Русанов огладил усы и проникновенно, с некоторой даже торжественностью ответил:
— Валерий Васильевич, вы родом из Кряжевки, а я из Видного — небось помните?
Как не помнить, конечно, помню, я там много писал, оставался ночевать, только вроде бы Русановых в деревне не было, хотя, может, он по матери оттуда, какая разница?
— И договор можете по форме заключить? — спросил я.
Он вытащил из кармана три бланка, подписанных десятью закорючками, с печатью уже:
— Если согласны — дадите мне доверенность на ведение ваших дел, оформим у нотариуса, главное — право распоряжаться кредитом. Больше никаких забот, напишите номер сберегательной кассы, через месяц получите деньги, представив, конечно же, эскизы.
А у меня и сберкнижки-то не было. Ну, ладно, у нас и на рубль книжку открывают, рупь в хорошем хозяйстве не помеха…
— Погодите, но я хоть должен взглянуть на то здание, которое мне предстоит оформлять…
— И это пожалуйста, — он папочку открыл, развернул склеенные скотчем листы бумаги и расстелил их на полу, презрительно отодвинув ногой кастрюльку, в которой я варил себе чай.
— Ну, а что я должен для вас писать? Я сейчас увлечен инопришельцами, Виктор Никитич… Это, наверное, не подойдет…
— Конечно, не подойдет, — рассмеялся Русанов. — А вот ваша дипломная картина вполне пригодится… Только надо бы вдали за полями, в лучах июньского заката дать провода электропередачи и далекий абрис завода…
— И мне это подписывать? — спросил я.
— Тут уж ваше право… Мы к вам присоединим еще двух художников, надо своим помогать, тем более старики, немощны, пусть и подпишутся, какая, в конце концов, вам разница? Деньги есть, вот и готовьте свои картины на выставку — инопришельцами сейчас заинтересуются, все позволено, только вам ли, русскому мастеру, растрачивать себя на такие сюжеты?
…И ведь, между прочим, он меня не надул… Ну, там какая-то неувязка вышла с двумя тысячами, то ли я налоги недоплатил, то ли еще что, но ведь это не главное: семь с половиной мне отслюнявили, а работал я всего три месяца, красили другие люди, совершенно мне неизвестные, расчеты с ними вел Виктор Никитич, а я, счастливый, ушел в свою новую картину.
Хотя что такое счастье? Даже Даль с Ожеговым дают различные толкования данному понятию, а философский словарь, который про все знает, этот вопрос и вовсе обходит своим бдительным вниманием.
Порою Русанов приходил с пачкой индийского чаю — трезвенник, алкоголем брезгует — и, наварив чифиря, пускался в рассуждения. Особенно часто это с ним бывало после заключения очередного договора, — он приткнулся к строителям и бензинщикам, золотая жила, объемы росписи большие, хороший бизнес.
Больше всего его волновал вопрос о том, как можно наладить людей жить в добре, в согласии со Словом.
— Редко кому удается быть истинным человеком, — говаривал он, отхлебывая черный навар быстрыми птичьими глотками. — А что такое человек? Это по идее приближение к Создателю, к Отцу… Но ведь подражать ему в частностях не означает того, что мы по-настоящему повторяем Создателя. Скольких вы знаете людей, которые чтут свой духовный опыт? Да хоть одного назовите — порадуюсь! Он у людишек юркий, опыт-то духовный, от любой мелочи может перевернуться: прочел сегодня одну книжку — тянет вести себя подобно ее героям, поглядел завтра кино какое — хочется совсем другого… Множественность — греховна, ибо мы малы и безвольны, Валерий Васильевич… Мы живем в постоянном духовном колебании, как камыш осенью, мы спокойно относимся к тому, что приятель какой или книжка могут перевернуть нас внутри, — разве с такими людьми дело сделаешь? Только незыблемость постулатов! Если мы пронзим каждого этими едиными для всех ипостасями, глядишь, сдвинемся с мертвой точки.
Я слушал его, перебивая редко, потому что думал о своем, говорунов побаиваюсь: летуны, земли не чувствуют, от земли идет добровольная дисциплина, а от таких — казарма и концлагерь. Тем не менее всяк человек — человек, пусть себе говорит, может, ему облегчиться надобно, а я от него ничего, кроме добра, не имел, он мне руки развязал для главной работы, как не выслушать?
Впрочем, когда он очень уж начинал багроветь и требовал единомыслия всех людей, я напоминал ему о Сталине, надменные его слова о нашем русском долготерпении, что-то бесовское было в этом, — посадил в лагеря самых работящих да умных, самих честных пострелял, и — нате вам — хороший народ, потому как все сносит… Вообще-то о Сталине я думаю с состраданием: воистину вырвался человек — силою случая — к высшей власти, был поначалу окружен высверком талантов, поэтому и жил в страхе, постоянно ожидая конца своему царствию… Оттого, видно, и сделал ставку на бюрократов, которые ему — за пакеты — служили верой и правдой… Он же их из грязи в князья вывел, у нас в Кряжевке был дядя Степа, работать не любил, все больше глотку на собраниях драл, так ведь его, голубя, в тридцать седьмом сначала председателем колхоза сделали, а потом в исполком перевели, а в тридцать девятом он уж в областной партии секретарствовал, а во время войны стал замнаркома, хоть и пень пнем, но — сноровистый, нутром понимал, что надо кричать, где и когда… Вот такие-то и держали страну… Выдвиженцы… Но — бессребреник был… Детей — Ваню и Колю — воспитывал в строгости, никакого баловства, однако наша дорога в ад вымощена их благими намерениями, чем же еще?!
— Ах, милая душа, Валерий Васильевич, — быстро, словно бы у него были заготовлены ответы на все случаи жизни, откликался Русанов, — нравственные ипостаси нашей жизни никем не могут быть исправлены, кроме как создателем. Законы морали нельзя ни изменить, ни улучшить… Они существуют? Да, существуют. Значит, обязательны для каждого… Сталин ведь не всех казнил, тех, кто веровал, следуя воле его, — возвышал…
— Ой ли?! Вон нарком внешней торговли Розенгольц даже после того, как его к расстрелу приговорили, кричал: «Да здравствует товарищ Сталин!»
— На то он и Розенгольц, — усмехнулся Виктор Никитич. — Меня это не удивляет… Однако я не лишаю его права на покаяние, которое всегда искренне… Но мы ныне лишены этой привилегии, слишком много людишек расплодилось, особенно чужих, далеких нам пород, вот что тревожно… А покаяние возможно только в пустынном одиночестве… Курортник, уплывший в море на маленькой лодочке, тоже одинок, но в его душе живут все те, кого он любит. А вот когда наступает душевное одиночество, когда ты — злыми чарами — отторгнут от того, кто создал нас, тогда начинается трагедия… Это особенно приложимо к нам, художникам: талант развивается в пустынном уединении, только характер — в схватке с себе подобными.
Слушая его, я еще больше заряжался верою в то, что делаю. Я мечтал писать одиночество и ветер, но порою заключения Русанова тревожили меня своей ограниченной жестокостью.
Не скажу, чтоб я был постоянно спокоен все то время, что работал в команде Русанова, внутри что-то жало, но я получил право на ту работу, о которой мечтал, однако. все кончилось, когда ко мне пришел Иван Варравин…