Викинг
Значит, я так молодо выгляжу? Она нагнулась к нему, и очки заблестели у его глаз. Альгис небрежным движением сорвал с нее очки и с удивлением обнаружил, что без них ее лицо многое утеряло, даже стало менее женственным. Он нахлобучил ей очки на переносицу, нарочито грубо, фамильярно, и она сама заправила дужки за уши, не обидевшись.
Никогда не снимайте очки, даже в постели с мужчиной. Очки придают вам сексуальность.
Вы так думаете? Мне многие это говорили. Значит, многие вас видели голой, но в очках? Ну, зачем же так? Я могу обидеться…
На меня? Вы же меня пригласили к себе в купе? Зачем?
Ну, поговорить… посидеть… вы… такой интересный… мужчина и… поэт.
Хватит трепаться, Тамара. У меня мало време — ни, снимай штаны.
Он ожидал, что она возмутится, закричит на весь вагон, прогонит его, и он этого добивался, чтоб, уходя, высказать ей все, что думает о ней и ей подобных. Альгис протянул руку к зеркальной двери и увидел свое отражение. Лицо было багровым и злым, и он чуть не рассмеялся, увидев себя со стороны, но сдержался, повернул рукоятку замка, сел на диван и стал деловито, демонстративно расстегивать штаны. Здесь светло, беспомощно произнесла Тама ра. А ты привыкла к темноте? По-воровски? Прячась?
= Нет… Зачем ты сердишься? Я сделаю, как ты хочешь.
В ее голосе была абсолютная покорность, готовность сделать все, что он потребует и никакого следа от той чопорной строгости и недоступности, какая сквозила в ней на людях. Это еще больше раззадорило Альгиса.
Но она вдруг как-то вся стихла, жалко взглянула на него:
— Могут войти… я на службе…
— Плевать я хотел на твою службу. — Альгис с силой сжал ее колено. — Снимай штаны… или я ухожу…
— Не горячись… Сейчас все… сделаем. Защелкни замок.
— На какой диван ты хочешь? Где ты? Или ко мне? — робко спросила она, и голосом и выражением лица давая понять ему, что он хозяин и eго словозакон.
— Никаких диванов! Встань! Вот так. Повернись спиной. Хорошо. Нагнись. Ниже. Руками упрись. Он поднял ей юбку, задрал выше талии на спину, отстегнул пояс, державший чулки, сбросил вниз туфли и, дернув трусики, снял их с одной ноги, обнажив два мягких и белых полушария зада, сразу съежившихся, как от холода, гусиной кожей.
Тамара безропотно семенила, переступала ногами, помогая ему раздевать ее, но когда он навалился всей тяжестью ей на спину и она почувствовала кожей обнаженного зада его разгоряченное тело в прорехе расстегнутых штанов, она повернула назад лицо в больших очках с недоуменно вскинутыми бровками:
— Товарищ Пожера, что вы делаете?
— А что мужик с бабой делает? Не знаешь? Вот и учись. Дуреха и ноги шире. Шире, говорю!
Со злорадным наслаждением услышал он, как она сдавленно, с подвывом застонала, когда не без боли ощутила в своем теле его, и тогда он сгреб ладонью ее загривок, смяв лаковую корку прически, больно потянув на себя за волосы ее голову.
Тамара замычала, замотала головой, стукаясь очками в стенку, а он нарочито громко хрипел на ней, приговаривая:
— И не учи других морали! Поняла? Сама не лучше! -Имеешь мужа… небось, тоже партийный, как и ты… А подставляешь зад первому встречному после одного стакана коньяку. Сука ты! Учти, я буду спать сегодня с Джоан. Она мне.больше нравится. Считай, что я тебе взятку сую сейчас за то, чтоб ты нам с ней не мешала. Поняла?
Он раскачивал ее, толкал, с маху шлепая своим животом по заду, и она еле держалась на ногах, тычась лицом в стенку, но не сбрасывала его с себя, а лишь всхлипывала, содрогаясь худенькими плечами под нейлоновой кофточкой и пробивая слезами неровные бороздки в толстом слое розовой пудры.
Вагон покачивало, под полом ритмично стучали колеса. В широком, в никелированной раме, окне, чуть тронутом инеем по краям, бежало неяркое зимнее Подмосковье. Темные голые рощицы перемежались снежными, в сугробах, полями. Мелькали пустые, заколоченные дачи, серые, неуютные, с пустыми скворечниками на крышах. Оттуда веяло стужей, и даже поддувало в неплотные пазы окна.
Но в купе было тепло. Волны тепла поднимались снизу от упрятанных под столом калориферов. Меховая шубка Тамары, покачиваясь на крючке, мягким ворсом поглаживала Альгису лицо, и он все больше свирепел, ощущая под собой безвольное, послушное каждому его толчку женское тело, бесстыдно заголенное им и отданное ему на утеху и надругание — что душа, пожелает, потому что противиться Тамара была неспособна, как дворовая сучка породистому кобелю. Наконец, он разогнулся и, шаря рукой, стал застегивать брюки. В зеркале двери был виден голый поникший зад опустившейся на колени Тамары и послышался ее тихий, поскуливающий плач. Только теперь в ней пробилось что-то человеческое, и в Альгисе даже шевельнулось чувство жалости к ней. Он нащупал на ее спине край задранной юбки, потянул, закрыл наготу и, не прощаясь, вышел из купе, приоткрыв дверь лишь наполовину: В коридоре у окон стояли туристки, спинами к нему, и он поспешил в тамбур, опустив голову, пряча глаза. Ему хотелось бежать.
На душе было скверно и гадко, Будто он вымазался в чем-то вязком и тягучем, и надо будет долго скрести, чтоб очиститься, отмыть. Ему даже показалось, что это все произошло не с ним, а с кем-то другим. Он лишь был случайным свидетелем и теперь не может освободиться от чувства омерзения.
Он пересек, направляясь к себе, один или два общих вагона со спертым перегретым воздухом, вонью портянок и детских пеленок. На гремящих переходах между вагонами из-под ног вырывались струйки морозного пара, сковывая ноги и тело холодом и остужая пылающее раскрасневшееся лицо.
К себе в купе не хотелось, там будет душно. Он стоял в прохладном тамбуре, где не было никого, и прижимался лбом к замерзшему, в инее, стеклу. Кто-то прошел из другого вагона, и в открытую дверь ворвался грохот колес и поползло сизое облако холода. В мерзлом стекле, как в тусклом зеркале, Альгис разглядел укутанную во множество платков старушку с туповатым равнодушным крестьянским лицом. Она вела за руку высоченного и широкого, вдвое больше ее, парня без шапки, со стриженной наголо головой. Парень недвижно смотрел в одну точку и неуверенно переставлял ноги. Альгис осторожно оглянулся. Старушка вела слепого с пустыми, провалившимися глазницами и давно затянувшимися шрамами на лбу и щеке. Как у всех слепых, у него было бессмысленное, отчужденное выражение на лице и, хоть было ему под тридцать, инвалидом он стал еще в детстве, отчего печать неразвитости осталась на всем его облике. Он был в стеганой деревенской телогрейке, с плеча свисала на потертом ремне старенькая сельская гармоника с облупленной краской и заплатками на выступах мехов. Старуха несла в руке его шапку-ушанку донышком вверх — для милостыни.