Зуб мудрости
Мы их предали. Мы их бросаем. Одних. Беззащитных. В стране, где не любят евреев.
— А где их любят? — как любил говорить дедушка Лева.
Я чувствую, что моя мама совершает страшный грех, бросая этих стариков. Я не в счет. Я не решаю. Меня и увозят, не спросив моего желания. Мама объясняет, что старикам лучше оставаться в Москве. Здесь у них квартиры, пенсии. И друзья, к которым они привыкли. А там? Кому они нужны в чужой стране? Кто их возьмет на содержание? Нельзя их трогать с места. Это лишь ускорит приход смерти.
Это жестоко, говорит мама, но разумно. А у самой текут слезы.
Может быть, она думает о том, что когда-нибудь я так же оставлю ее. Одну-одинешеньку. Старенькую и беспомощную.
Потому что у меня впереди будет жизнь, а у нее — могила.
И это тоже будет жестоко, но разумно.
От этих мыслей у меня делалась гусиная кожа. А лица стариков за стеклом, с приплюснутыми носами, расплывались, потому что горючие слезы застилали мне глаза.
Маме звонит папин друг-подружка Джо. Этот американский гомосексуалист с коровьими моргающими глазами. Жалуется на папу. Тот ему, видать, изменяет. Ну и папашка у меня! Хоть и гомик, а порядочный кобель! Бедняжка Джо! Вот он и ищет утешения у бывшей жены своего любовника в надежде, что она замолвит за него перед папой словечко. Потеха! Как говорила в Москве бабушка Сима: сойти с ума и то мало!
Мама терпеливо выслушивает в трубке занудное поскуливание своего «соперника-соперницы», даже пытается утешить его по-английски с железным русским произношением, путая времена глаголов и опуская артикли. И обещает поговорить с папой, пристыдить его.
Б.С. нервно ходит по комнате, краем уха ловя обрывки этой задушевной беседы. Ему нужен телефон. И он злится.
— Да кончай ты, — говорит он маме в сердцах. — Пошли его в жопу!
И вначале сам не понял, какой он отвалил каламбур, отправляя гомосексуалиста в жопу. Я пришла ему на помощь:
— А ему только туда и надо!
Б, С. глянул на меня, аж разинул рот, когда до него дошло, и расхохотался, сотрясаясь всем своим огромным телом мужчины-быка.
Мы обменялись взглядами отлично понимающих друг друга единомышленников.
Мама ничего не расслышала, она все еще кудахтала утешения в трубку и поэтому не была шокирована.
У меня с прадедушкой Лапидусом свои тайны. Мы с ним играем в свои игры. Чтоб ни мои родители, ни дедушки с бабушками не слышали. А то бы прадедушке влетело за то, что он ребенку забивает голову всякой чепухой. Ребенок — это я. А всякая чепуха — это жизнь прадедушки Лапидуса, по которой можно лучше, чем по школьному учебнику, изучать историю России и революции. С той разницей, что прадедушка от меня ничего не утаивает, а в учебнике, как выражается моя мама, имеются большие пробелы.
— Старик впал в детство, — сокрушаются наши, видя, как мы с пра гуляем вдвоем и без умолку болтаем. — Что стар, что млад.
Они завидуют нашей дружбе. Потому что не умеют со мной разговаривать без сюсюканья, на равных. А пра Лапидус только такой разговор и признает.
Мы играем с пра Лапидусом в Красную Шапочку и Серого Волка. Я — Красная Шапочка, задаю вопросы, а он отвечает.
Как это в сказке?
— А скажи, отчего у тебя такие большие уши?
— Чтоб лучше слышать тебя.
Так в сказке. А в нашей игре немножко другой текст.
— А скажи, пра, за что ты сидел при царе?
— Потому что хотел свергнуть царя и установить советскую власть — власть рабочих и крестьян.
— А скажи, пра, за что ты сидел в тюрьме при советской власти?
— Честно сказать? Не знаю. Я только добра хотел советской власти.
— А скажи, пра, сколько ты сидел в тюрьме при царе?
— Два года и три месяца. По сравнению с советской эта тюрьма была как курорт. И охраняли нас так, — что даже ребенок мог бы сбежать. Вот я и сбежал, — чтоб свергнуть царя.
— А скажи, пра, сколько ты сидел при советской власти?
— Двадцать лет. От звонка до звонка. И если б Сталин не умер, не видать мне свободы никогда.
— А скажи, пра, тебя пытали в царской тюрьме?
— Боже сохрани.
— А скажи, пра, а в советской тюрьме?
— Охо-хо. Еще как, деточка. До сих пор косточки ноют.
— А теперь ты ответь мне, пра, зачем же было делать революцию и заменять царя советской властью?
— Спроси меня что-нибудь полегче, внученька. За что боролись, на то и напоролись. А ты будь умницей. Что я сказал
— запомни, но никому не говори. В школе на уроке отвечай по учебнику. Там точно сказано, как надо отвечать.
— Хорошо, пра. Я буду умницей. Честное ленинское! А то тебя за такие разговорчики снова погонят старенького в Сибирь.
Вот в такие мы игры играем с прадедушкой. В исторические.
На нашей даче в саду есть беседка. В самом конце сада. Старая беседка, трухлявая. Кустами обросла до крыши. Утонула в кустах. Там удобно хорониться, когда, мы, дети, играем в прятки.
Эту беседку облюбовали самые старые жители дачного поселка — старые большевики, которые уцелели после сталинских расстрелов и вышли на свободу еле живыми. Человек пять древних дедушек. Для моего поколения — прадедушек. Седых я лысых, сгорбленных, еле ноги передвигающих. Их при Сталине долго таскали по тюрьмам и били. Другие быстро умирали, а эти оказались самыми живучими. Они всех пережили. И царя, и Ленина, и Сталина. И даже Хрущева.
Самый знаменитый среди них мой пра.
При царе, когда готовилась революция, они, тогда совсем молодые революционеры, собирались в укромных местах, подальше от полиции и обсуждали положение.
Теперь при той власти, которую они сами установили и которая им за это заплатила тюрьмой и Сибирью, они снова собираются в укромном месте и там шепчутся. Чтоб никто не слышал.
Это укромное место-наша беседка. А нас, правнуков, просят постоять в саду на часах и при появлении опасности, например постороннего человека, дать им условный сигнал. Они тогда прикусят язык и умолкнут. И станут себе играть в домино, как ни в чем не бывало.
Нам, детям, поначалу нравилась такая игра. Мы чувствовали себя, как те юные революционеры, которые совершали подвиги в царское время, приближая час революции. Как об этом мы читали в детских книжках. И стояли на часах и следили за всеми дорожками. Нет ли посторонних. Посторонними считались даже наши родители.
Мой отец сказал однажды, видя, как старики ковыляют к беседке:
— Старые болтуны? Не могут успокоиться! Сибирь их не остудила!
Хорошо, старые большевики были глуховаты, им при допросах слух отбили, и не слышали папиных слов, а то обиделись бы.
А зачем обижать стареньких?
Вот и я не хотела обижать. Думала лишь пошутить. Мне скучно стало наблюдать за прохожими, и я тихонько подкралась к беседке, раздвинула ветки, а там седые и лысые головы склонились друг к другу и шамкают беззубо. Что-то вроде:
— Идеалов нет… Всю Россию разворуют… От революции запаха не осталось… Тирания…
А я как гаркну грубым мужским голосом:
— Руки вверх!
Я ведь только пошутить хотела. А получилось такое! Один старый большевик, как младенец, в штаны наделал, а другого отпаивали валерианкой. Слава Богу, никто не умер. Закаленный народ.
Сол Лэп — родной брат моего прадедушки Лапидуса. Младший брат. И хоть он моложе и не сидел в тюрьмах при царе и при Сталине и не воевала гражданскую войну, а уехал совсем еще несовершеннолетним в Америку и всю жизнь занимался только одним — делал деньги, выглядит он хуже моего прадедушки. Тот — сухой, кожа и кости. И все суетится, бегает. Энергии — хоть отбавляй. А этот какой-то одутловатый, словно у него водянка. И глаза тусклые-тусклые. Такие бывают у очень старых собак.
Должно быть, не такой уж у него был сладкий кусок хлеба. Как сказала бы бабушка Люба, которая осталась в Москве. Жизнь капиталиста, даже миллионера, тоже не усеяна розами. Как сказал бы мой папа — бывший лектор общества «Знание», который живет в Нью-Йорке, но не с нами, а отдельно. И не совсем отдельно. А со своим напарником Джо. Потому что они оба — го-мо-сек… Дальше не нужно договаривать.