Когда хочется плакать, не плачу
Север, Севериан, Карпофор, Викторин удалились от развратного дворцового мрамора, неблагозвучных труб и рыночного чада и шествуют теперь через поля, вверх по Аппиевой дороге. За их спиной осталось шмелиное жужжание вековых распрей между иудеями и арабами у Капенских ворот. Четыре доблестных воина идут строевым шагом, но не к Рейну, не к Дунаю, не к Евфрату. Они не бранят мальчишку, который пасет коз и плетется им навстречу ни жив ни мертв, ибо они его уже раз пять-шесть жестоко драли за то, что он пасет себе и пасет своих коз в разгульных предместьях Рима, потряхивая золотистыми локонами и моргая светлыми антилопьими глазами. Они не гмотрят ни налево, ни направо, шагают прямо через заросли и овраги. Их не отвлекает ни внезапное вспархивание голубей, ни бесцельный полет ласточек. Они прекрасно знают дорогу: там, за оливковыми рощами Мандрака Германика, там, за дубовым леском Помпония Афродисия, за ручьем с серой водой, в пяти — десяти шагах от шероховатой толстозадой скалы, находится лаз в катакомбы. С трудом протискивают они щиты, мечи, шлемы, копья, панцири, сандалии, локти, головы и шеи с крестами в узкую щель, годную, может быть, только для ремесленников и пастухов в коротких туниках, этих плебеев, которые босиком и с голыми руками шныряют по дорогам.
Четыре брата, пыхтя и отдуваясь, пролезают внутрь, ящерицами ползут вниз по скользкому, влажному откосу и шлепаются в уже изрядно утоптанное глиняное месиво. Севериан, стоя на четвереньках, нащупывает светильник, прилепившийся в том месте, где ему и полагается быть, зажигает его по всем правилам зажигания светильника в начале четвертого века нашей эры (подите узнайте, как это делалось!), и они начинают свое благословенное блуждание по лабиринту мрачных галерей. Со стен на них глазеют ниши с покойниками, погребенными давно или совсем недавно: до того разит падалью, что хоть нос зажимай. Инстинкт бывалых ходоков скоро выводит братьев из потемок к мерцанию факелов, к монотонному гудению молящихся, к наклонной нише в скале, где кого-то хоронят.
Этот покойник, наверно, христианин первого сорта. Стоит только поглядеть на сандалии с толстенной подошвой знатных римлян и на пышные прически римлянок, которые его оплакивают, окуривают чадом свечей и бубнят отходную. Викторин не сводит глаз — нет, не с покойного, а с его племянницы, Филомены. Ее имя он узнает часом позже. Волосы у нее распущены по плечам, светлое чело обвито двойной лентой, унизанной сапфирами; холмики грудей приподняты и стянуты пурпурным шнуром на самых розовых вершинках (так надо думать) под складками столы [5]. Ее окружает хор женщин, как и она, христианок, ее услужливых рабынь в этом неравноправном мире. Одна из них заботится о ее локонах, другая подкрашивает ее ресницы, третья печется о белизне ее зубов, четвертая бреет ей под мышками, пятая обмывает груди молоком гнедой кобылы, шестая натирает благовониями спину, седьмая массирует живот ароматическими маслами, восьмая смазывает чресла жасминовой эссенцией, девятая холит ножки, как двух голубков (ох, Викторин, держись!), десятая читает ей по утрам эпиграммы Марциала, чтобы ее лицо озарялось улыбкой, а растридесятая рассказывает по вечерам что-нибудь из «Фиваиды» Стация [6], чтобы она поскорее уснула.
Марцелиан, верховный понтифик, спешит закруглить церемонию: Requiem aeternum, что надо этим четырем воякам здесь, в эту пору? Dona eis Domine, сейчас к тому же столько разных слухов ходит по Риму, Domine exaudi vocem meam, а вчера ночью мне приснилось, будто страшнейший нумидийский лев сожрал меня целиком et Jux perpetua Juceat eis [7], еще и проклятый геморрой не дает покоя, amen, аминь.
— Что случилось, сыны мои? — У него подрагивает хлопчато-белая бородка: Марцелиан — благодушный и набожный мудрец, но трусливый мозгляк.
Север, старший из четырех братьев, подает зычный голос. Вошел в силу эдикт Диоклетиана. Более сорока христиан подвергнуты пыткам сегодня утром. Почти все — хвала господу богу — достойно стерпели муки и приведенные в действие угрозы. Они отказались принести жертвы на алтарь языческих богов и умерли, громогласно заявив о своей верности Иисусу Христу, умерли, озаренные радостью, что возносятся на небеса.
— Подлинный апофеоз, отец, вдохновляющий праздник духа.
— А все ли попали в рай? Все без исключения?
Север мрачно качает головой. Троим или четверым из пятидесяти не хватило мужества, они раскололись, как стекло, под ударами; признали ложных богов, чтобы спасти свою шкуру. А один-единственный — разрази его гром! — сказал то, чего не должен был говорить.
— Что же он сказал? — Бородка верховного понтифика дрожит, как заячий хвост.
— Подвешенный за ноги под сводами портика, обезумевший от прикосновений пылающей головни к голой заднице, ученик. Спион Подлеций отрекся от своей веры, сам сатана заговорил его устами. Он назвал множество имен. У мерзавца отличная память, он выдал наши храмы, предложил показать путь в катакомбах. Они должны вот-вот быть здесь, а нас четверых он не выдал только потому, что мы присутствовали там в качестве прославленных воинов, но он нас предаст на следующем публичном отречении, будьте уверены.
Викторин не стремится скрыть свои чувства к прекрасной римлянке, оплакивающей дядюшку, а прекрасная римлянка на минуту перестает оплакивать дядюшку, чтобы спросить себя, кто этот видный воин, который здесь, в святом склепе, не раздумывая умрет от любви к ней. Стрелы Купидона, сына Венеры и Вулкана (а может быть, Марса), стрелы Купидона не стесняются проникнуть даже в самые глубокие тайники новой веры.
— Диоклетиан, о смертоубийца Диоклетиан! — простонал боязливо и мелодраматично Марцелиан. — Мало ему разорвать Римскую империю на четыре части, расчленив самым зверским образом могучую родину Цезаря и Августа, мало ему этого абсурдного четвертования, которое…
XI Милостивый Юпитер, — рычит Диоклетиан, — этот старый иудей, безродный и обрезанный, еще осмеливается болтать о величии и целостности Римской империи, чтобы опорочить мою систему четверовластия, тетрархическую систему правления, которая — к черту скромность — является гениальнейшим политическим изобретением, сделанным государственным мужем со времен Ликурга до наших дней!
XII Я родился не для императорского трона — по крайней мере если судить по внешности, — а для того, чтобы разводить овощи, холостить свиней или пасть на поле брани солдатом. Отец мой — не консул, дед — не сенатор, мать — не беспутная тварь, а при таких обстоятельствах нелегко сделать карьеру. Зачала меня мать-крестьянка от бывшего раба сенатора Апулина, вольноотпущенника — отца моего, который в детстве нырял за устричными ракушками среди скал Салоны.
XIII Однако уже в ранней юности были некоторые предзнаменования, говорившие о том, что спасение Рима должно стать делом моих рук: мраморный Марс всякий раз взмахивал щитом, когда я проходил мимо него, а однажды ночью мне явился сам Юпитер в виде разъяренного быка при свете молний. Подчинившись этим знамениям, я стал солдатом, хотя и не любил воевать; я приучил себя мыслить как философ, хотя моей естественной склонностью было изрыгать незамысловатые словечки в веселых домах; я усвоил замашки дипломата и царедворца, хотя мне было больше по душе затыкать рот жирным матронам и публично обзывать вонючими подонками самых благородных патрициев; меня сделали начальником преторианской гвардии, хотя мне всегда была противна должность полицейского; и, наконец, я воткнул меч по самую рукоятку в префекта преторианцев Менду, хотя не мог переносить даже вида раненой перепелки — вся душа моя переворачивалась.
XIV И когда по трудной лестнице убийств я добрался до императорского трона, что же мне досталось от великой Римской империи Октавиана и Марка Аврелия? Огромные владения, подточенные всеми земными пороками, извне осаждаемые варварами всех пород и мастей, изнутри минированные внуками и правнуками варваров, которые втерлись в римское общество верхом на троянских конях местных блудливых матрон. Я увидел государство, обираемое и разоряемое спекулянтами, республику рогоносцев и разгильдяев, где уже никто не рвался сесть на трон, потому что сесть на трон означает то же самое, что хватить сразу целую амфору цикуты.
5
Длинное просторное платье римских женщин.
6
Мифологическая поэма о войне Полиниция и Эфокла в Древнем Египте.
7
Вечный покой… Воздай им, господи… Боже, услышь глас мой… И да воссияет им свет твой присносущный (лат.).