Пятеро, которые молчали
— Когда я меньше всего ожидал этого, надзиратель принес мне первый стакан воды и первый ломоть хлеба. Воду я втянул губами; губами же, как это делают животные, взял с пола хлеб. Мигом проглотив и то и другое, я спросил надзирателя: «Сколько времени я здесь нахожусь?» Услышав: «Двенадцать суток», — я не поверил, подумал, что надзиратель врет, насмехается надо мной. Казалось, по крайней мере, месяц, а то и год меня мучают боли от ран, жажда и галлюцинации. Какими же несоразмерно долгими были эти двенадцать дней и двенадцать ноче й! Вечером надзиратель принес хлеба и молока, а на следующий добавил к этому еще и кусочек мяса. Теперь все, подумал я, самое страшное позади. Меня переводят в разряд строго изолированных, но не подлежащих допросам и телесным наказаниям. Но я ошибся. После четырех суток пребывания в новых условиях в полночь за мной явилась группа агентов. Они оттащили меня волоком наверх. Там агенты надели на меня присланные из дому шта ны цвета хаки, подвязали их веревкой вместо пояса, потом взяли пистолеты и повели меня снова вниз — на этот раз в гараж, где стоял наготове грузовичок — пикап. Меня положили, словно труп, к задней стенке пикапа, а сами — их было семь человек — тесно уселись на боковых скамьях. Машина тронулась. Прижавшись лицом к настилу, я следил мысленно за дорогой: ипподром, авенида Ла-Вега, Сан-Мартин, подъем Атлантико. Вот машина спустилась под гору и взяла курс на Эль-Хункито. У меня перехватило дыхание: в городке Эль-Хункито находилась конспиративная квартира Самоса Норме, руководителя нашей партии. Именно этот адрес агенты тщетно пытались вырвать у меня пытками. Неужели они узнали его и з других источников и теперь везут меня к Сантосу Норме, чтобы расстрелять нас вместе? Что подумает, увидев меня, товарищ Норме? Сердце забилось — приступ тахикардии — и утихло, когда машина проехала улицу и дом, где скрывался Сантос Норме, и поднялась на гору перед въез дом в Эль-Хункито. Не доезжая до городка, машина свернула с шоссе, пересекла прямиком небольшое плато и остановилась у подножия холма. Все, вышли из машины, выволокли меня. Начальник отряда сказал: «Здесь никто не услышит выстрелов». Один из аг ентов добавил: «А если и услышат, подумают, что охотники». Огромная луна висела над деревьями. Двое агентов отвели меня под руки на вершину холма и оставили там, в наручниках и ножных кандалах, которые мне только что надели. Шальной горный ветер свистел в кронах сосен, поднимал с земли сухую лежалую хвою, швырял ее в пропасти. Свет луны пропитывал мою жидковатую бородку, законную наследницу отцовской, и, как я себе представляю, окружал голову золотистым ореолом. В пяти метрах от моей фантастической фигуры стояли с пистолетами наготове семеро агентов из…
— Бригады убийц, — подсказал Бухгалтер, видя, что рассказчик умолк.
— Бригады убийц, — повторил рассеянно Врач. — Да, старший выступил вперед и с наигранной торжественностью произнес: «Вам, Врач, главарь вашей партии, мы предоставляем последнюю возможность дать показания властям. Если вы откажетесь, мы расстреляем вас на месте». Я отвечал искренне, а потому гораздо более торжественно: «Я не имею высокой чести быть руководителем моей славной партии, но я оставляю за собой право нести такую же ответственность, как если бы им был. Наступило молчание, только ветер завывал в соснах! После паузы опять послышался голос старшего — на этот раз без всякой театральной напыщенности: „Дело обстоит просто, докторишка, либо заговорите, либо придется отдать концы. Не первого отправляем на тот свет“. Я открыл рот, чтобы сказать: „И после смерти мы можем приносить пользу“, — как в этот момент все семеро бросились ко мне, столкнули меня с возвышения и долго били ногами, лежащего на земле. Уткнувшись головой между двух каменных выступов, я вдруг почувствовал, когда побои прекратились, что к моему затылку приставлены три дула. „В каждом из пистолетов по одной пуле. Трех пуль вполне достаточно, чтобы покончить с тобой, если не заговоришь!“ — крикнул старший. Щелкнули пистолет и моя голова чуть подпрыгнула на камнях. „Где находится типография?“ „Где скрывается Сантос Норме?“ И опять щелкнули пистолеты. Я, словно одержимый, цеплялся за фразу Мельи: „И после смерти мы можем приносить пользу…“ Но пистолеты так и не выстрелили.
Врач снял привычным жестом очки, протер их полой рубашки цвета хаки и сказал как бы в заключение:
— Все, что произошло потом, не суть как важно. Меня вернули в подвальную камеру, а спустя три дня перевели в тюрьму, где уже находились вы.
(В новой тюрьме я получаю посылку от женщин моего дома; в посылке — брюки, рубашки, зубная щетка, мыло и мои запасные очки. Главное — очки! Они возвращают очертания вещам. Не люблю жить в тумане. Теперь не мельтешат мушиные лапки. Трое суток спустя, ночью, у дверей моей камеры задерживается рассыльный и незаметно сует мне в руки письмо. Я читаю и не верю глазам, как этот воришка, исполняющий обязанности рассыльного, согласился взять на себя столь рискованное поручение, «Несмотря на твой арест, Сантос Норме не изменил адреса, на прежнем месте типография, собираемся мы там же, где и прежде. Руководство партии было абсолютно уверено, что под самыми страшными пытками ты не скажешь ни слова», Я улыбаюсь — удовлетворенно, пожалуй, гордо. Стоит жить, стоит бороться, даже страдать — и то стоит. С посланием руководства партии в руках я — не обездоленный узник, я — свободный и счастливый человек!)
— Меня перевели в тюрьму, где уже находились вы, — повторил Врач. — Когда сняли наручники и я захотел помыться, то не смог поднять рук и разогнуть сведенные пальцы. Пришлось просто подставить голову под кран, который повернул рассыльный. От меня пахло черт знает чем. Долго, часами я отмывался, и все же потребовалось несколько дней, чтобы избавиться от покрывавшей меня корки грязи, крови и нечистот.
Врач умолк и по-детски светло улыбнулся, как будто поведал товарищам очень милую и забавную историю.
КАПИТАН
Повествования Врача, Бухгалтера и Журналиста связали всех пятерых дружескими узами. Будни тюремной камеры уже не казались такими нудными, как вначале, и не только потому, что добрую половину дня пятеро занимались делом — учились и учили, — а и потому, что отношения между ними становились все сердечнее, беседы — все оживленнее.
Особенно располагали к разговорам часы сиесты. Душная жара не давала уснуть, лежать молча тоже было невмоготу, поэтому остававшееся до занятий время они отдавали беседам. Обычно темой служили их вкусы, наклонности, увлечения — касательно всего, что можно определить и оценить чувствами или душой: цветы и животные, е да, и страны, марки сигарет и кинофильмы, актеры и книги, музыка, воспоминания детства. Бессознательно, а может быть, и намеренно, они избегали разговоров о женщинах, чтобы не отягощать свое принудительное воздержание излишними эмоциями. Правда, Парикмахер, не страдавший чрезмерной деликатностью, пускался время от времени в рассказы об авантюрах со своей соседкой, мулаткой, но в его описаниях было столько юмора и хвастливого вранья, а язык рассказа был так живописен, что слушатели как-то теряли из виду главный предмет.
Парикмахер любил рассказывать непристойные анекдоты о попугаях, которые выкрикивают отборнейшие словечки на монастырских дворах; о похотливых обезьянах, влюбленных в недосягаемых слоних; о бравых пышноусых генералах, которые оказывались закоренелыми гомосексуалистами; о грехопадениях приходских священников и набожных прихожанок; о китайцах, которые добиваются любовных побед сверхчеловеческим терпением и изобретательностью; о монашках, молящихся о том, чтобы вражеские солдаты не забыли лишить их девственности; о молодых супругах, чья брачная ночь заканчивалась непредвиденными осложнениями; о других самых разнообразнейших и необычайнейших случаях. Плодов народной фантазий хранилось в беспорядочной памяти Парикмахера бесчисленное множество.
Журналист, Бухгалтер и Капитан хохотали до упаду и нередко просили повторить какой-нибудь уж очень остроумный анекдот. Врач слушал безразлично, оправдывался тем, что якобы не обладает чувством юмора, и, лежа на койке, устало закрывал глаза, когда Журналист просил Парикмахера: