Мегрэ в Виши
Дама в лиловом стала персонажем так называемого кружка близких Мегрэ — тех, кого он заприметил с самого начала, тех, кто интриговал его.
Трудно было определить ее возраст. Ей могло быть сорок пять лет, равно как и пятьдесят пять — годы прошли, не оставив заметных следов.
В ней угадывалась привычка к молчанию, свойственная монахиням, привычка, а может быть, даже пристрастие к одиночеству. Когда дама шла куда-нибудь или сидела, как сейчас, она не обращала внимания ни на прохожих, ни на соседей, и, несомненно, была бы очень удивлена, узнав, что комиссар Мегрэ пытался, и вовсе не в силу профессиональных обязанностей, постичь ее индивидуальность.
— Не думаю, что она когда-либо жила с мужчиной… — произнес он в тот миг, когда в беседке зазвучала музыка.
Вряд ли и с детьми. Скорее с очень пожилой особой, требующей ее забот, — старой матерью, например.
В таком случае она, вероятно, была дурной сиделкой, ибо ей не хватало мягкости и дара общения. Если ее взгляд не останавливался на людях, а лишь невидяще скользил по ним, то это потому, что он был направлен внутрь.
В себя, в себя одну всматривалась она и, несомненно, получала от этого тайное удовлетворение.
— Сделаем еще круг?
Они пришли сюда не для того, чтобы слушать музыку. Просто у них стало ритуалом проходить в этот час мимо беседки, в которой играла музыка, — впрочем, не каждый день.
В иные вечера эта часть парка бывала почти пустынной. Они пересекали ее, потом поворачивали направо и шли по крытой аллее, которая вела к изобилующей ярко освещенными вывесками улице с отелями, ресторанами, магазинами, кинотеатрами. Они еще не ходили в кино — просмотр фильмов их распорядок дня не предусматривал.
Одни прохожие шли тем же маршрутом и почти тем же неторопливым шагом, что и супруги Мегрэ, другие направлялись в противоположную сторону. Некоторые срезали угол, чтобы побыстрее добраться до театра, куда попадут с опозданием; изредка встречались мужчины в смокингах, попалось несколько дам в вечерних платьях.
Эти люди вели разный образ жизни в парижских квартирах или в провинциальных французских городах, в Брюсселе, Амстердаме либо в Риме, а то и в Филадельфии.
Каждый из них принадлежал к определенной среде, имеющей свои правила, свои табу, свои пароли. Одни были богаты, другие бедны. Встречались здесь очень больные люди, чье лечение затягивалось надолго, но были и такие, кому здоровье позволяло не слишком следить за собой оставшуюся часть года.
Мегрэ привел сюда банальный случай, а началось все однажды вечером, когда они обедали у Пардонов. Мадам Пардон приготовила утку с кровью, которая прекрасно ей удалась. Комиссар очень любил это блюдо.
— Плохо прожарено? — забеспокоилась хозяйка, видя, что Мегрэ съел лишь несколько маленьких кусков.
Пардон вдруг посмотрел на своего гостя серьезно и внимательно:
— Вам плохо?
— Немного… Но это ничего…
Тем не менее врач заметил, что лицо друга побледнело, а на лбу проступили капельки пота, однако во время еды предпочел больше об этом не говорить.
Комиссар едва смочил губы в бокале вина. Когда же вместе с кофе ему подали старый арманьяк, он отказался:
— Не сегодня… Прошу меня извинить…
Только после этого Пардон прошептал:
— А не пройти ли нам на минутку в мой кабинет?
Мегрэ нехотя пошел за ним. С некоторых пор он предвидел, что в один прекрасный день будет вынужден обратиться к врачу, но откладывал и откладывал этот визит. Кабинет врача не был ни большим, ни роскошным. На столе стетоскоп соседствовал со склянками, тюбиками мазей и деловыми бумагами, а кушетка, на которую ложились больные, еще сохраняла глубокую вмятину, оставшуюся от последнего пациента.
Что вас беспокоит, Мегрэ?
— Не знаю. Возраст, наверное…
— Вам пятьдесят два?
— Пятьдесят три… В последнее время у меня было много работы, навалилось всякое… Никаких сенсационных расследований… Ничего увлекательного, напротив…
С одной стороны, ворох рутинной писанины, ибо как раз сейчас меняется структура уголовной полиции… С другой стороны, эта эпидемия нападений на одиноких девушек и женщин, с изнасилованием или без такового… Пресса подняла большой шум по этому поводу, но у меня не хватает сотрудников для того, чтобы организовать нужное число патрулей, не развалив работу своей службы…
— Вы плохо перевариваете пищу?
— В иные дни… Случается, как сегодня, у меня возникает боль в желудке, а скорее какое-то сжатие в груди и животе… Я чувствую себя отяжелевшим, усталым…
— Вы не будете возражать, если я послушаю вас?
Жена за стеной, должно быть, обо всем догадалась, мадам Пардон — тоже, и это смущало Мегрэ. Он терпеть не мог всего, что прямо или косвенно относилось к болезни.
Снимая галстук, пиджак, рубашку, майку, он вспомнил одну из идей своего отрочества.
«Я не хочу жить, — объявил он тогда, — с пилюлями, настойками, строгим режимом и ограничением деятельности. Лучше умереть молодым, чем войти в состояние болезни».
Он называл состоянием болезни тот период существования, во время которого люди прислушиваются к биению сердца, внимательны к желудку, печени и почкам и с более или менее регулярными интервалами выставляют голое тело на обозрение врача.
Он больше не желал умереть молодым, но всячески откладывал миг вхождения в состояние болезни.
— Брюки тоже снимать?
— Приспустите их немного…
Пардон измерил ему давление, выслушал сердце, прощупал живот, нажимая пальцами в некоторых местах.
— Я вам делаю больно?
— Нет… Может быть, немного чувствительно… Нет, пониже…
Вот он и стал похож на других — встревоженный, стыдящийся своих страхов и не осмеливающийся взглянуть другу в лицо. Он неуклюже оделся. Голос Пардона не изменился.
— Когда вы в последний раз были в отпуске?
— В прошлом году смог ускользнуть на недельку, потом меня отозвали в связи с тем, что…
— А в позапрошлом году?
— Я оставался в Париже…
— При такой жизни, которую вы ведете, ваши органы должны были бы износиться раз в пять или шесть сильнее, чем сейчас…
— А печень?
— Она героически справляется с той работой, которую вы ей навязываете… Конечно, слегка увеличена, но в пределах нормы и сохраняет упругость…