Окно в доме Руэ
Наверно, уже догадалась, что Доминика спросит:
— Это правда, мама, что у людей есть запах?
— Нет, родная. Дядя Шарль сам не знает что говорит. Пахнет только от тех людей, которые не моются…
Чем ей поможет нежная и печальная мамина тень, если она, Доминика, следит за наглухо закрытыми окнами, за которыми упивается сном Антуанетта Руэ?
Все призраки Доминики принадлежат к одной породе, и в памяти всплывают слова:
— Котроны ездили лечиться в Лабурбуль…
Название болезни не упоминается, никаких намеков на хворую плоть.
— У молоденькой госпожи Рале появился ребенок…
При сообщении этой новости обходятся без глагола «рожать»; все всегда свершается в мире полутонов, где все предстают исключительно вымытыми, причесанными, улыбчивыми или печальными.
Есть имена собственные, которые напоминают тотемы: их произносят по-другому, чем обычные слова, чем имена людей с улицы; среди имен есть своя знать, не больше десятка избранных, имеющих доступ в этот словарь, где уживаются семья из Бреста, семья из Тулона, подполковник, инженер морского флота, и семья Барбари, которая породнилась с Лепро и тем самым вступила в священный круг, оказавшись в дальнем родстве с Лебре.
Между прочим, теперь Доминика думает, что эти люди были небогаты. Как правило, состояния у них были весьма скромные.
— Когда Орели получит наследство от тетки де Шайу…
Эти Руэ, к примеру, со всеми своими миллионами, не получили бы доступа в заколдованный круг; туда не допускалось ничто грубое, вульгарное, неотесанное, ничего такого, что напоминало бы о жалкой обыденности.
И это было настолько непреложно, что еще дней десять тому назад Доминика с брезгливым любопытством смотрела на жизнь людей в доме напротив. Она интересовалась ими просто потому, что их окна с утра до вечера были у нее перед глазами; точно так же заинтересовалась она старой Огюстиной, дамой с больным мальчиком и даже ничтожными Одбалями, а уж их-то, видит Бог, от нее отделяла целая бездна!
Но Руэ оставались для нее пустым местом, у них не было никакой тайны.
Вульгарные люди, сколотившие состояние на проволоке, — Руэ-старший основал один из крупнейших заводов по производству медной проволоки — они жили как умели.
В том, что в их дом вошла какая-то Антуанетта, тоже нет ничего особенного: сорокалетнего холостяка, хилого и безвольного, завлекла барышня-машинистка, благо собой она была недурна и знала чего хочет.
Целые годы Доминика смотрела на них с этой простой и суровой точки зрения.
«Она снова укатила в машине одна… Она опять купила новое платье… У нее экстравагантная новая шляпка…» Или: «Он не смеет ей слова сказать…
Он от жены без ума… Он позволяет себя дурачить… Он несчастлив… «.
Иногда она видела их наедине в будуаре; чувствовалось, что им нечем заняться, нечего сказать друг другу. Юбер Руэ хватался за книгу, Антуанетта за другую, но тут же бросала ее или смотрела поверх страниц.
— Что с тобой?
— Ничего.
— Чем бы тебе хотелось заняться?
Неужели он не понимал, что она ничем не хотела и не могла заняться с ним?
— Тебе скучно?
— Нет…
Тогда она принималась перебирать платья, безделушки или садилась, облокотясь на окно, и смотрела наружу, как пленница, пока не наступало время ложиться спать.
Да, еще дней десять тому назад Доминика с легкой улыбкой, как человек, который выше искушений, просто повторила бы то, что говорила в подобных случаях мама: «Если женишься на особе не своего круга, счастья не жди».
В мирке Руэ не было ничего интересного. Мир, из которого явилась Антуанетта, вообще не существовал.
«Нет, родная, пахнет только от тех людей, которые не моются».
Однако часов около девяти, когда Сесиль раздвинула шторы, открыла окно и поставила поднос с завтраком на постель, где, откинувшись на подушку, восседала Антуанетта, ноздри у Доминики затрепетали, словно она и через улицу чуяла запах молодой женщины, которая потягивалась на солнце; жизнь била в ней через край, глаза и губы были жадно раскрыты, и плоть ее была пронизана покоем, и вся она еще не стряхнула с себя сонной неги.
Альбер Кайль с утра пораньше уехал на вокзал встречать тестя с тещей, а Лина наводила последний лоск на квартиру; слышно было, как она ходит, напевая, из спальни в гостиную, где устоялся крепкий цветочный запах.
В четверть девятого явился почтальон. Сейчас Антуанетта получит письмо, то письмо, от которого Доминика больше ничего не ждет, которого она стыдится, словно в слепой ярости нанесла удар безвредным оружием, даже не оцарапав.
Доминика была так противна сама себе, что еще немного, и она бы ушла, не стала смотреть. Ее подмывало именно теперь отправиться за покупками. Она была опустошена. В голове у нее все мешалось, как бывает во время смутного сна, который снится под утро, после тяжелой ночи, и собственная спальня казалась ей безнадежно угрюмой, а жизнь — еще более тусклой, чем желтый огонек перед дарохранительницей, каждую минуту готовый погаснуть; воспоминание о Жаке Амеро витало в серой дымке, и Доминика сердилась на кроткую старуху г-жу Амеро, словно та подталкивала ее на стезю самоотречения.
Сколько раз после маминой смерти она слышала, как дамы из их клана, Анжибо, Вайе, Шайу, говорили ей неизменно елейным тоном:
— Дитя мое, ваша матушка была святая!
Она не пыталась прояснить смысл этих слов. Точно так же в детстве ей не разрешалось доискиваться смысла шестой заповеди: она должна была просто произносить как заклинание: «Не прелюбодействуй».
Что же случилось у них в доме, когда ей шел не то шестой, не то седьмой год? Отчего переменилась атмосфера в доме? Ее воспоминания были расплывчаты, но она ничего не забыла. До того вокруг нее, бывало, смеялись, смеялись по-настоящему, и часто она слышала, как отец насвистывал в ванной, а по воскресеньям они ходили куда-нибудь всей семьей.
Потом мама заболела, много недель не выходила из спальни, отец помрачнел, стал скрытным, вечно уходил по делам службы, а дома запирался в кабинете.
Она никогда не слышала ни малейшего намека на случившееся.
— Ваша матушка-святая…
А отец был живой человек! Внезапно эта мысль осенила ее с ослепительной отчетливостью. У отца был запах. От него пахло табаком, водкой, солдатом.
В сущности, с тех пор как ей исполнилось семь лет, отец перестал быть членом семьи. К их клану принадлежал уже не он, а просто подполковник Салес, затем — генерал Салес. Не мужчина. Не муж.
Какое ужасное преступление он совершил, за которое его вот так изгнали из общества и из-за которого его жена превратилась в тень и таяла день ото дня, а потом угасла в расцвете молодости? Что он натворил такого, из-за чего она, Доминика, никогда его не любила, никогда не хотела его любить, никогда не спрашивала себя, почему она его не любит?
Встретившись глазами со своим отражением в зеркале, Доминика не стала и пытаться смягчить жесткость взгляда; она спохватилась, что, в сущности, требует ответа у теней, у всех этих призрачных заступников, у светлых воспоминаний, давнишних ароматов, исполненных благочестия вещей, которые сопутствуют ей в ее одиночестве, словно приглушенная музыка.
Напротив зевала Антуанетта, ерошила свои тяжелые волосы, гладила себя по груди, а потом, повернувшись к двери, наверное, сказала:
— Что такое, Сесиль?
Почта. Прежде чем приняться за чтение, она села на край кровати, нащупала ногами домашние туфли, и ее спокойное бесстыдство больше не возмущало Доминику: теперь она все понимала, и ей хотелось бы, чтобы Антуанетта была еще прекрасней, еще величественней, чтобы она, окруженная прислужницами, входила в мраморную залу для омовений.
Г-жа Руэ-старшая уже на своей башне; она тоже никогда не показывается в неглиже; кажется, что она выныривает из ночного мрака уже в полной амуниции, с жесткой миной, с холодным, проницательным взглядом.
Антуанетта зевнула, отхлебнула кофе с молоком, разорвала конверт, бросила счет на кровать рядом с собой, потом взяла другое письмо и пробежала первые строчки.