Три комнаты на Манхаттане
Вдоль длинной стойки, обитой холодным пластиком, тянулись высокие табуреты, намертво прикрепленные к полу. Два матроса стояли, пошатываясь. Один из них торжественно пожал ему руку и пробормотал нечто невнятное.
Он занял первое попавшееся место и оказался рядом с какой-то женщиной, но понял это не сразу, а только когда оглянулся в сторону негра в белой куртке, который застыл в ожидании заказа.
Во всей атмосфере чувствовалось нечто походившее на только что закончившуюся ярмарку, когда народ уже утомился, утихомирился, а вернее, напоминало такие ночи, когда шляешься и не можешь заставить себя идти спать, и, конечно же, тут ощущался Нью-Йорк с его спокойным и жестоким равнодушием.
Он что-то заказал, кажется сосиски. Затем посмотрел на свою соседку, которая разглядывала его. Ей только что подали яичницу с салом, но она не ела, а курила сигарету, медленно, степенно. На бумаге отпечаталась красная линия ее губ.
— Вы француз?
Она спросила по-французски и, как ему показалось, без всякого акцента.
— Как вы угадали?
— Не знаю. Вы едва вошли и еще даже не заговорили, я уже подумала, что вы француз.
Она добавила с легким налетом ностальгии в улыбке:
— Парижанин?
— Стопроцентный парижанин.
— А из какого квартала?
Заметила ли она, что взгляд у него чуть затуманился?
— У меня была вилла в Сен-Клу. Вы это место знаете?
И она произнесла так, как обычно объявляют на парижских катерах:
— Севрский мост, Сен-Клу, Пуэнт дю Жур.
А затем более тихим голосом сказала:
— Я жила в Париже в течение шести лет… Вы помните церковь д'Отей?..
Моя квартира была совсем рядом, на улице Мирабо, буквально в двух шагах от бассейна Молитор…
Сколько же всего клиентов здесь, в этой сосисочной? Ну, от силы наберется десяток. Их отделяли друг от друга пустые табуреты и разделяла другая пустота, которую не выразить словами и еще труднее преодолеть пустота как аура, окружающая каждого из них.
Единственным связующим звеном между ними были два негра в грязных куртках. Они отворачивались время от времени к своего рода трапу, где брали тарелку, наполненную чем-то горячим, и подталкивали ее затем до скользкой поверхности стойки в сторону того или Иного клиента.
Почему, несмотря на такое яркое освещение, все казалось каким-то тусклым и серым? Создавалось впечатление, что даже ослепительный электрический свет был не в состоянии развеять мглу, которую принесли с собой эти люди, пришедшие из ночной тьмы.
— Что же вы не едите? — спросил он, прерывая затянувшуюся паузу.
— Я еще успею.
Курила она так, как курят американки, изображенные на обложках иллюстрированных журналов и на киноэкранах: те же жесты, та же манера надувать губы при курении. И позы она заимствовала оттуда же: слегка откинула с плеч свое меховое манто, открыв взорам черное шелковое платье, и сидела, скрестив длинные ноги, обтянутые светлыми чулками.
Он мог рассмотреть ее, даже не глядя в ее сторону. Вдоль всей задней стены сосисочной тянулось зеркало, и они видели друг друга сидящими рядом. Отражение было очень резким и, несомненно, немного искажало черты лица.
— Вы тоже не едите! — заметила она. — Вы давно в Нью-Йорке?
— Почти шесть месяцев.
С чего это он вдруг решил ей представиться? Конечно, из-за желания произвести впечатление, о чем тотчас же пожалел.
— Франсуа Комб, — произнес он не без некоторой развязности.
Должна же была она слышать! Однако женщина никак не отреагировала. А ведь она жила какое-то время во Франции.
— А когда вы жили в Париже?
— Погодите… Последний раз три года назад… Я потом побывала там по возвращении из Швейцарии, но на этот раз долго не задержалась.
И добавила:
— Вы бывали в Швейцарии?
И не дожидаясь ответа:
— Я провела две зимы в санатории в Лезене.
Любопытная вещь: именно эти слова побудили его впервые посмотреть на нее как на женщину. Она продолжала с наигранной веселостью, которая взволновала его:
— Это не так ужасно, как считают многие. Во всяком случае, для тех, кто благополучно выкарабкался оттуда… Меня заверили, что я окончательно вылечилась…
Она неторопливо раздавила сигарету в пепельнице, и он еще раз обратил внимание на этот кажущийся кровавым след, который оставили там ее губы.
Почему-то в его мозгу мелькнула на секунду мысль о Винни, которую он так ни разу и не видел!
Он вдруг понял, что, наверное, из-за ее голоса. Он не знал ни имени, ни фамилии этой женщины, но она несомненно обладала одним из голосов Винни, тем ее голосом, в котором звучали трагические нотки и животная тоска.
Правда, здесь это было несколько приглушено и напоминало плохо зарубцевавшуюся рану, когда уже не страдаешь от острой боли, но ощущаешь в себе ее постоянное присутствие, ставшее привычным.
Она стала заказывать что-то, обратившись к негру. Комб нахмурился, ибо в ее интонации и выражении лица он обнаружил точно такое же, еле приметное, но явное намерение понравиться, которое он почувствовал, когда она обращалась к нему.
— Ваша яичница совсем остыла, — сказал он с некоторым раздражением.
На что, собственно, он надеялся? Почему у него возникло желание оказаться вне этого зала, подальше уйти от их отражений в этом грязном зеркале?
Неужели он полагал, что они уйдут вместе вот так просто, даже не познакомившись?
Она принялась есть яичницу с раздражающей медлительностью, отвлекаясь время от времени на то, чтобы подсыпать перцу в стакан томатного сока, который только что заказала.
Это было похоже на фильм, снятый замедленной съемкой. В углу один из моряков страдал от той же болезни, от которой именно в эти минуты должна была страдать Винни. Его спутник трогательно, по-братски заботился о нем, а негр взирал на них с полнейшим равнодушием.
Прошло не меньше часа. Они по-прежнему сидели там же, а он так ничего и не узнал о ней. Его раздражало, что она непрестанно искала повод продлить пребывание в этом заведении.
Он вбил себе в голову, как будто это само собой разумеющееся, что они уйдут вместе, а в таком случае она своим необъяснимым упрямством как бы отбирала у них часть того времени, которое им было отпущено судьбой.