Висельник
– Не надо! – сказала Нина. – Не надо никаких намерений. Я вам повода не давала.
– Да я, может, к примеру. Как он смеет, – взвился теперь уже я, – как он смеет, самопальный, видите ли, художник, посредственный поэт и бездарный струнощипатель, как он смеет вот так с ходу клеймить человека! Кому – если по-христиански – дано это право? А?
Тут уж паузу взял майор. Но паузу не мхатовскую, а истинно майорскую, натуральную, будто не было за его плечами картин, и стихов, и чтения художественной классической литературы, а были только бездумные нудные дежурства или унылые разбирательства с жульем средней руки да ловитва преступников, укравших средь бела дня у глухой бабушки утюг и бутылку водки, – а потом: прийти домой, скинуть сапожишки, взопревшие носки и мышиные штанцы – да щец похлебать, да задремать у телевизора, накрывшись газетой.
– Я не клеймлю, – молвил он наконец. – Но имею право знакомиться с кем хочу. С вами – не хочу, вот и все. И Нине не советую. По-человечески, обычно, без всякой христианской вашей демагогии. Ясно вам?
– А ведь вы даже не заметили, – не преминул я подкинуть ему, – что стоило на вас прикрикнуть, осадить вас – так вы меня моментально тыкать перестали. А то сразу: «Ты! Сопляк! Пшел вон!» Говорил он так? – спросил я Нину, прекрасно понимая, что ставлю ее в трудное положение.
– Он чувствует, – избежала Нина прямого ответа. – Он всегда чувствует, плохой человек или хороший.
– Да ты-то откуда знаешь? На слово веришь? Человек ушел, оплеванный, а через полчаса, может, старушку из-под трамвая выволок, пожертвовав собственными ногами! Ты хоть одну судьбу потом проследила?
– И не одну, а многие. С Александром Сергеевичем многие в контакте, я многих больше года знаю.
– Это хорошие. А плохие?
– И плохие есть. И все подтверждается; если Александр Сергеевич скажет – так и есть: плохой человек.
– Позвольте! – изумился я. – Но только что Александр Сергеевич, уважаемый человекознатец, отказался со мной вообще дело иметь! Я что – хуже даже этих плохих?
– Вы первый, с кем он так, – почти прошептала Нина.
– Какой-то бесплодный разговор, – поморщился Петров. – Лично я сказал все, что хотел. Ни в чем вас не обвиняю. Но такой черной дыры ни у кого в душе не чувствовал. Я даже, – усмехнулся он – показывая усмешкой, что изволит шутить, – даже побаиваюсь вас.
– Ладно, ухожу, – поднялся я. – Но – напоследок. Мои слова будут не столь загадочными, они вам даже покажутся пошлыми, бытовыми, но я много раз убеждался, что сложность мотивов – лишь в кино да в книгах, поскольку там – избранные, так сказать, типы, квинтэссенции пороков и добродетелей, иначе скучно. В жизни ж вот так: Сергей Александрович, то есть, извините, заговорился, Александр Сергеевич Петров, отставной майор с умом и способностями, очень желал бы согреть свой ум и развить свои способности не в этой холостяцкой конуре, где у него, кроме чая, нет ничего – ведь нет? – а в обществе молодой, желательно красивой женщины. Он мечтает: молодая красивая женщина влюбляется в него, крепкого еще, а главное, неординарного мужчину – и выходит за него замуж. Днями он будет принимать клиентов, или писать стихи, или полотна акварелями, темперой, а то даже и маслом! – или сочинять песни, а вечером они будут обсуждать результаты его трудов или он сядет на диван читать вслух Шопенгауэра, а она, прикорнув рядышком, будет внимать и дремать – да и ему дремлется после сытного ужина, приготовленного не грубыми мужскими руками, привыкшими к шмону, тычкам в загривок и тяжелым ключам от тюремных камер, а нежными атласными ручками. Вот вам и вся ваша сложная психология, которая на самом деле сучий хвостик, как выражается один мой приятель.
Я не дал ответить вскочившему Александру Сергеевичу. Я не дал слова сказать и вскочившей Нине.
– А может, я все наврал, – сказал я. – Обида заговорила, злость, не знаю. Так ведь бывает – даже с умными людьми: обозлишься на кого-то и заорешь: ах ты, козел! – хоть и знаешь, что он вовсе не козел, а, наоборот, семейный хороший человек, но трудности у него, и здоровье шалит, и жена пилит, и любовница домогается, и в долги залез, а на чердаке в трубу он по ночам астрономию смотрит, недосыпает. Когда сложен человек, когда прост? Или всегда одновременно сложен и прост? Когда он плох, когда хорош? Или опять-таки одновременно? А? Молчите, Александр Сергеевич? – вопросил я Петрова, как раз собиравшегося что-то сказать. Но я не дал ему. – И это правильно, – напористо сказал я. – Главная милицейская заповедь, она же армейская, она же чиновничья: молчи – за умного сойдешь! Вы ж молчать не захотели, вот вам и результат!
И – к двери.
– А ну стой! – заорал Петров (потому что какие мы там ни психотерапевты, а самолюбие – как без него? как позволить другому сказать последнее слово?). Он не только заорал, он, забывшись, вцепился мне в рукав, но я брезгливо оторвал его руку – и вышел, хлопнув дверью, не попрощавшись даже с Ниной.
Впрочем, я уверен был, что она позвонит – и скорее всего в тот же день. Она и позвонила – вечером. Разговор я записал на магнитофон. Как и впоследствии записывал: чтобы потом слушать, вспоминать. ПОТОМ. Понимаете меня?
А кого это я спрашиваю? Следователя, которому отнесу эту тетрадь? Или будущего психиатра? Или друга сокровенного, которому захочу покаяться? Или, упаси Бог, читателей, которым предложу все это в виде занимательного повествования? Или чертиков, которые мерещатся по углам? – но мне никакие чертики не мерещатся и не мерещились даже в ту пору, когда я допивался до тяжелых похмелий. Будем считать, что я себя спрашиваю – на «вы». Но зачем мне себя спрашивать, если и без вопроса знаю ответ?
ПОТОМ.
После шестнадцатого октября, после дня ее рождения.
Естественно, она сказала, что звонит в последний раз и только для того, чтобы выразить возмущение по поводу моего поведения, по поводу того, как я вел себя по отношению (волнуясь, она выражалась довольно коряво) к замечательному человеку Александру Сергеевичу Петрову, подобных которому она не встречала всю свою жизнь, да еще позволил (это я, а не Александр Сергеевич) высказать грязные предположения по поводу их взаимоотношений, в то время как, кроме деловых контактов, тут ничего нет и быть не может.
– Во-первых, – сказал я, – что погорячился – признаю. Но грязных предположений не делал. Пошлые, убогие – но не грязные. И сам же в них, если помните, усомнился. Во-вторых, зачем вы оправдываетесь?
– Я – оправдываюсь?
– Не только оправдываетесь. Вы говорите неправду.
– Что?!
– Положим, у вас к нему отношение как к учителю, как к старшему товарищу. А у него к вам? Или я слепой и глухой? Я не такой чуткий, как Александр ваш Сергеевич (хотя то, что он убийца – вы слышите меня? – угадал!), но понять его отношение к вам вполне могу. Скажите еще раз неправду. Это ведь легко.
– Ну, пусть так, – сказала она после паузы – не мхатовской, как у меня, и не тугодумной майорской, как у Петрова, а после паузы женской – когда за полминуты решается вопрос: продать близкого человека ради случайного красавца или не продать. Вопрос, насколько я знаю женщин, всегда решается в пользу красавца. (О том, что я красавец, говорю без хвастовства и кокетства. В году двенадцать месяцев. Зимой холодно, а летом тепло. В пятиэтажных домах – пять этажей. Я – красавец. Ряд равноправный.)
– Пусть так, – сказала она наконец, – он действительно… Но он культурнейший, воспитаннейший человек, он ни словом, ни намеком…
– Извините – это до тех пор, пока он не чует соперника. В вашем курсанте он соперника не чуял – и молодец, и прав.
– Слушайте…
– Послушаю. Но дайте договорить, очень прошу. Во мне же он почувствовал соперника – и серьезного. Вот и взвился, вот и нарисовал меня каким-то сущим дьяволом. Представляю, что он еще обо мне наговорил!
– А вот и врете. И ни черта не понимаете в этом человеке! Он ни слова, клянусь, ни слова о вас не сказал.
– Неправда. Он должен был хотя бы сказать, что вот именно ни слова обо мне не скажет или что-то в этом роде.