Черты из жизни Михаила Светлова
Лев Славин
Черты из жизни Михаила светлова
Одно время Михаил Светлов и я не расставались. Это были грозные дни начала войны.
Двадцать второго июня сорок первого года я снова стал военным корреспондентом. Говорю «снова» потому, что до того я уже участвовал как корреспондент в одном из военных конфликтов.
Я снова увидел своего старого редактора, уже известного мне по работе в боевой обстановке прежних лет. Он мало изменился. То же тощее ловкое тело. Та же резкая телеграфическая речь. Та же внезапность решений. Работать с ним было интересно и тяжело. Превосходный газетчик, журналист «божьей милостью», он иногда был подвержен необъяснимым капризам. На фронте его отличало предельное бесстрашие. Того же он требовал от всех нас.
Разумеется, я не хочу приравнивать труд военного корреспондента к подвигу солдата. Правда, случалось, что и корреспонденты ходили в атаку. Да, но только – случалось. И в атаку, и в разведку, и в десант, и в подлодке хаживали, и на бомбежки летывали.
Но это все не вменялось журналисту в обязанность. Забота у него одна: добыча материала для газеты. И все. А каким образом – дело его. В поисках материала военные корреспонденты, случалось, и погибали. В газетах «Красная звезда» и «Известия» было выбито не менее половины корреспондентского корпуса. Так что можно сказать, что гибель в бою входила в число профессиональных трудностей журналиста на фронте.
Увидев меня, редактор вскочил и прижал меня к груди. Между ветеранами военной печати существовало своего рода братство. Оно сохранилось до сих пор. Круг стал теснее, но чувства от этого только окрепли.
Редактор осведомился о моих пожеланиях. Мне хотелось поехать на Юго-Западный фронт, там работали военными корреспондентами мои близкие друзья. Сказав об этом редактору, я тотчас понял, что сделал промах. За два года «гражданки» я успел позабыть о некоторых чертах его характера. Я попросился на Юг и тотчас был направлен на Север.
Так я попал в Ленинград на Северо-Западный фронт.
До отъезда мне было предоставлено несколько дней для устройства личных дел. Таким образом я увидел Москву первых дней войны.
На площадях у вокзалов толпились мобилизованные. Поэты и циркачи, взгромоздившись на дощатые, наспех сбитые подмостки, развлекали призывников стихами и патриотическими клоунадами. На бульварах появились аэростаты воздушного заграждения, огромные серебряные киты, дремавшие под деревьями в цвету. Стояло сладкое обильное лето. Затемнение, короткие часы полного мрака были вновинку и никого не пугали.
Война в те дни не страшила. Мы верили в мощь Красной Армии, в мощь страны, в свою мощь.
В Ленинграде было тревожнее. Враг недалеко. Город стал многолюднее, чем в мирное время. Кругообразная линия фронта – будущее кольцо блокады – гнала сюда людей из многих мест.
Вскоре ко мне присоединился Светлов. В ту пору ему было под сорок. Но никто из знавших его не станет отрицать, что он оставался молодым и в шестьдесят лет. Мы с ним поехали на запад в расположение 8-й армии. В Политуправлении мы встретили жизнерадостного Апресьяна, одного из любимых учеников академика И. П. Павлова, и писателя Руд. Бершадского, худенького, в эстонской шинели. Он проделал поход от самого Таллина и выглядел уставшим.
Армия отступала с боями. Картина войны стала для нас выясняться. Светлов помрачнел. Никогда ни раньше, ни позже я не видел этого всегда радостного и нежного человека таким подавленным и одновременно воз-мущеным. Им владело какое-то гневное удивление. Слишком разительно было противоречие между нашим привычным представлением о боевой мощи Советского Союза и отступлениями в те дни войны.
Иногда Светлов восклицал:
– Если б им все объяснить!
Под ними он разумел немцев. Наивно, не правда ли? Но эта наивность имела свою подкладку: доброту. Особенную, всеобъемлющую доброту Светлова, о которой я еще буду иметь случай говорить дальше.
Вот почему, хоть он много и хорошо писал в военной печати и часто выступал по радио из осажденного Ленинграда, эта работа не полностью удовлетворяла его.
– Понимаешь, – говорил он, – мы агитируем не того, кого надо. Мы своих агитируем. А своих что агитировать? Они и так убеждены, что Гитлеру надо сломать холку. Немцев – вот кого надо агитировать, чтобы они очухались и сами сломали Гитлеру холку.
Когда позже, в 1943 году, я снова встретил Светлова и мы вспоминали горькую героику начала войны, я спросил его, по-прежнему ли он убежден, что надо пропагандировать гитлеровцев.
Он сказал:
– Знаешь, старик, я уже раскусил их. Эти лингвисты понимают только один язык: язык оружия.
Тогда же он прочел мне своего изумительного «Итальянца», только что им написанного:
Я не дам свою родину вывезтиЗа простор чужеземных морей!Я стреляю – и нет справедливостиСправедливее пули моей!Другой поэт на этих прекрасных строках закончил бы стихотворение. Но Светлов не был бы Светловым, если бы не прибавил:
Никогда ты здесь не жил и не был!…Но разбросано в снежных поляхИтальянское синее небо,Застекленное в мертвых глазах…Убив оккупанта, он его пожалел. Всеобъемлющая доброта!
Фронт уже врезался в город. Две армии, четыре танковые дивизии, три воздушных корпуса рвались в Ленинград. К боевым участкам подвозил трамвай. За пятнадцать копеек он доставлял нас к рубежу обороны. У ворот Кировского завода кондуктор объявлял: «Конечный пункт, дальше фронт». Немецкие позиции были всего в шести километрах от завода, «оскорбительно близко», как незабываемо сказал Александр Штейн. Немцы стояли на восточной окраине Урицка и обстреливали город уже не только из тяжелых, но и из легких орудий. На Московском шоссе ротный патронный пункт расположился в квартире одного знакомого журналиста, по каковому поводу Светлов заметил ему:
– Старик, приглашаешь нас к себе на патроны?
На перекрестках моряки складывали в окнах кирпичные бойницы. Штурм следовал за штурмом. Уменьшился паек. К концу ноября рабочие получали двести пятьдесят граммов хлеба, служащие, иждивенцы и дети – сто двадцать пять граммов. Иногда давали дрожжевой суп без выреза талона, и это был праздник. В те дни в Ленинграде осталось продуктов на две недели. Подвоза не было. Ели крапиву, липовые листья, прошлогоднюю червивую картошку, которую трагический юмор народа окрестил: «тошнотики».
Немцы взяли Тихвин. Они рассчитывали овладеть Волховстроем, соединиться с финнами в Петрозаводске и замкнуть таким образом вокруг Ленинграда второе кольцо блокады.
С Ржевского и Смольнинского аэродромов увозили детей, раненых, лауреатов Сталинской премии, рабочих эвакуированных заводов. Самолеты потеряли последнюю тень романтики. В них была давка, как в трамвае в часы пик.
Мы со Светловым ходили обедать в маленький буфет при редакции фронтовой газеты «На страже Родины». Он помещался в самом начале Невского проспекта в темноватой комнатке на первом этаже. Обеды приносили в ведрах из соседней столовой и здесь подогревали на примусах. Рядом с буфетом зиял большой провал в стене: снаряд попал в магазин пишущих машинок.
Жили мы неподалеку среди нищего великолепия гостиницы «Астория», той самой, где гитлеровцы уже назначили офицерский банкет по случаю предстоящего взятия Ленинграда. Даже и число было обозначено на специальных пригласительных билетах – один из осенних дней сорок первого года. Ожидание этого банкета несколько затянулось. Так годика на три. В конце концов немцы, как известно, драпанули обратно к своему Берлину, где их ждало горькое похмелье после несостоявшегося пира в «Астории».
Писали мы обычно ночью, заставив окно фанерой и засветив фонарь «летучая мышь». Гостиница была почти пуста, ни света, ни воды. Окна первого этажа были закрыты мешками с песком. В сквере против гостиницы вместо георгинов и флоксов мирного времени выращивали укроп, картофель, лук.