Сладостно и почетно
И тогда ученый предпочел стать солдатом. Говоря иными словами, доктор Дорнбергер умыл руки. Благо, началась война, страна послушно становилась под ружье, миллионы людей оставляли свои привычные дела; и, если филологи превращались в панцер-гренадеров, почему бы физику не сделаться сапером? Проще простого: научись точно исполнять приказы — и никаких тебе моральных проблем…
Да, только в России открылась ему вся безнравственность его прежней жизненной позиции. Безнравственность, конечно, если судить по самым высоким, бескомпромиссным критериям, — но других, половинчатых, критериев уже не было, время компромиссов истекло, кончилось. Как некую бесспорную, совершенно реальную данность ощущал он теперь свою личную долю ответственности за апокалиптический кошмар войны, развязанной при молчаливом попустительстве таких, каким был недавно и он сам.
То, чем он всегда втайне гордился — умение не видеть, не обращать внимания, быть «выше всего этого», — теперь это саднило, как память о совершенном когда-то предательстве. Он не знал еще, как от этого избавиться, как искупить, но одно было ему совершенно ясно: как-то искупать придется. Нельзя побывать в преисподней — и продолжать жить бездумно и благополучно, как жил прежде…
Дорнбергер подремал с полчаса, пока его не разбудило переместившееся из-за ели солнце, потом посмотрел на часы и осторожно поднялся, поморщившись от привычной боли в колене. Ходить и в самом деле надо, подумал он. От хромоты, видно, уже не избавиться, но хоть бы болеть перестало, будь оно проклято… Хромая, он вышел на главную аллею и еще издали увидел дежурную сестру своего отделения, которая шла навстречу с каким-то штатским. Сестра, тоже увидев его, помахала рукой.
— Господин капитан, к вам посетитель! — крикнула она и, сказав что-то штатскому, повернула обратно к главному корпусу санатория. Ее спутник продолжал идти навстречу Дорнбергеру.
— Черт возьми, вот уж не ожидал! — сказал капитан, когда тот подошел ближе. — Господин Розе, вы-то каким образом здесь оказались?
Розе, круглый немолодой человечек с добродушной физиономией, украшенной старомодным пенсне, весь просиял и раскрыл объятия.
— Каким же еще образом я мог здесь оказаться, скажите на милость, самым обычным: сел да приехал… Здравствуйте, мой дорогой, бесконечно рад видеть вас живым и даже относительно здоровым — насколько можно судить по первому впечатлению, а также по заверениям милой дамы, которая была так любезна, что согласилась пойти вас разыскивать, что, по ее словам, не так просто, ибо вы почему-то всегда прячетесь…
Они полуобнялись, долго трясли друг другу руки. Пауль Розе, руководитель крупного научного издательства в Берлине, был одним из немногих людей, общение с которыми не удручало Эриха Дорнбергера.
— Так вы приехали сюда нарочно, чтобы меня повидать? — спросил он.
— А собственно, почему это вас так удивляет, милейший мой доктор? — воскликнул Розе, растягивая слова с мягким певучим акцентом уроженца Вены. — Я ведь, ежели изволите помнить, всегда был этаким коммивояжером! Если бы я ждал, пока кто-либо из вашего брата соизволит приехать ко мне, то нам попросту нечего было бы печатать, ха-ха-ха…
— Помню, как же. У вас всегда был чертовский нюх на новости: чуть только начинает что-то удаваться, только-только забрезжит этакий лучик — редактор Розе уже тут как тут. Вы, наверное, знаете легенду, которая в связи с этим ходила среди нашей ассистентской молодежи? Приехал, дескать, однажды некий издатель в Лейпциг повидать Гейзенберга, того на месте не оказалось, пришлось ждать, и бедняга решил заглянуть к Ауэрбаху — пропустить пока кружку-другую. Ну, а в погребке к нему, как водится, подсел один очень давний тамошний завсегдатай и по традиции предложил сделку…
— Неужели опять насчет души?
— Именно! Короче говоря, из погребка издатель вышел, обогащенный даром этакой магической экспресс-информации: стоит лишь в полночь загадать имя, пукнуть погромче — и тут же узнаешь во всех деталях, какой проблемой занимается данное лицо, насколько успешно продвигается работа, далеко ли до завершения — словом, все решительно. Случай этот, говорят, имел место накануне последнего предвоенного рождества.
— В тридцать восьмом, стало быть.
— Так точно, в тридцать восьмом. Итак, вернувшись в Берлин, издатель решил проверить качество купленного товара: заперся у себя в кабинете, выждал, пока начали бить часы, поднатужился — ну, думает, хотя бы… профессор Отто Ган! — и произвел залп. И что же вы думаете? Лейпцигский приятель тут же вкрадчиво этак шепчет ему на ухо: «Сукин сын только что расколол атом урана, только не знает, как об этом написать, ты бы помог ему…»
Розе долго не мог успокоиться, заливаясь визгливым смехом.
— Верно, верно, — проговорил он наконец, утирая глаза платочком. — Написать я и впрямь помог, только все было гораздо пристойнее, без этого… раблезианства. В тот вечер Ган мне позвонил, попросил приехать. Они ведь со Штрассманом сами перепугались — решили посоветоваться, стоит ли вообще публиковать. Декабрьский номер «Естествознания» был уже в наборе, но я схватил черновик и помчался в типографию… там работала ночная смена. Пришлось выбросить один материал, но что поделаешь — новость того стоила!
Дорнбергер помолчал, резиновым набалдашником палки вдавливая в песке симметрично расположенные по вершинам треугольника лунки.
— Да, — сказал он наконец. — Пожалуй, лучше было бы не публиковать… вообще. Нет, я даже не о той статье Гана и Штрассмана. Тогда ведь — почти одновременно — опубликовали свои работы и другие… Фриш с Мейтнер, потом Дросте, Флюгге… Что ж, подошло время, и никто не мог заглянуть в будущее. Если бы немного осторожности…
— О, это ничего бы не изменило, поверьте.
— Да, вероятно. Пойдемте, дорогой Розе, присядем, у меня что-то разболелась нога…
Они дошли до скамейки, сели. Дорнбергер глянул вправо и влево — аллея была пустынна.
— Раз уж мы коснулись этой темы, — сказал он, улыбаясь несколько натянуто, — проинформируйте меня в самых общих чертах… что у вас там сейчас происходит.