Тьма в полдень
Ночью она долго лежала без сна, слушая далекий и невыразимо тоскливый, ноющий звук одинокого самолета, пробирающегося куда-то в огромной пустой ночи; едва слышные громовые раскаты изредка достигали ее слуха, – трудно было определить, с какой стороны они слышались: бомбили всюду, и по всему горизонту можно было видеть бледные мерцающие зарницы...
А утром оказалось, что за ночь трасса обезлюдела.
Продолжать работу не было никакого смысла; оставшиеся – почти все мобилизованные из Энска – посовещались, доели полученный два дня назад хлеб и решили идти в Калиновку.
Расходились маленькими группами. Бывшие питомцы 46-й школы договорились держаться вместе, и их группа оказалась самой многочисленной – человек тридцать; в Калиновке это произвело впечатление, их похвалили за организованность, выдали по пачке пшенного концентрата и на двух попутных машинах отправили рыть стрелковые окопы под Семихаткой.
Первую машину немцы сожгли очень скоро, – едва ребята выехали на Новоспасский грейдер и ухитрились пристроиться в хвост какой-то чужой колонне. К счастью, обошлось без жертв; погорельцы перебрались на вторую машину и поехали дальше. Потом еще несколько раз за это утро им приходилось валиться друг на друга от резкого торможения, прыгать с борта и без оглядки удирать в неубранную пшеницу.
Вторая машина вышла из строя в трех километрах от Семихатки. Шофер, с черным от пыли и усталости лицом, долго копался в моторе, потом громко, не стесняясь присутствия девушек, выругался и объявил, что хана, машина дальше не пойдет. Глушко забрался в кузов и побросал оттуда рюкзаки и лопаты, их было теперь совсем немного, – большая часть группы куда-то рассосалась. Многим, очевидно, удалось пристроиться на другие грузовики.
– Надеюсь, в Семихатке соберутся все, – сказала Николаева без особой уверенности. – Был бы просто позор для нашей школы, если б среди нас оказалось столько дезертиров...
– Татьяна, не разбрасывайся громкими словами, – заметила Земцева. – Идемте, товарищи.
Татьяна обиженно замолчала. Она шла, утопая в мягкой пыли обочины, и думала о том, что в сущности у нее осталось не так уж много желаний. Когда-то – вечность назад, до войны, – их было видимо-невидимо; а сейчас? Конечно, было одно, главное, то же, что и у всех: вдруг узнать о начале нашего генерального контрнаступления по всему фронту. Ну а кроме этого? Первое – хотя бы на день попасть домой и найти в ящике письма от Сережи и Дядисаши. Второе – принять горячую ванну и хотя бы одну ночь провести в постели, с прохладными, скользкими от крахмала простынями. Третье – съесть две двойные порции мороженого. Четвертое – получить наконец возможность сделать хоть что-нибудь полезное в этой Семихатке...
Последнее желание оказалось таким же неосуществимым, как и все остальные. Добравшись через час до заби того войсками хутора, они не нашли ни своих товарищей, ни того мифического начальства, которое – как сказали в Калиновке – должно было поставить их на работу.
Неунывающая Галка Полещук предложила просто идти от хаты к хате, выкликая: «Кому окопы копать», – может, и подвернется халтурка; но это прозвучало так неуместно, что всем стало неловко, и сама Галка, опомнившись, покраснела до слез.
Да, только здесь они начали догадываться об истинном положении вещей. Теперь было не до шуток, им становилось по-настоящему страшно. Если на Новоспасской дороге они видели только колонны машин, частично гражданских, частично с какими-то военными грузами, то здесь, на идущем через Семихатку магистральном шоссе, перед их глазами развернулась страшная картина отступления. Глушко с Земцевой и Олейниченко ушли продолжать поиски. Остальные – их было теперь семеро – молча сидели на солнцепеке и не отрывали глаз от дороги.
В сущности ничего страшного на первый взгляд там не происходило. Просто шли люди – очень много людей, военных и штатских, с винтовками и грудными детьми, – бесконечно скрипели перегруженные повозки, тряслись и громыхали на ухабах грузовые машины, вперемешку с деревенскими мажарами медленно проплывали, раскачиваясь, кое-как прикрытые жухлой зеленью длинные орудийные стволы. Не было видно ни убитых или искалеченных бойцов, ни выведенной из строя техники, если не считать обгорелого каркаса полуторки в кювете; и, несмотря на внешне спокойный, исключающий, казалось бы, всякую мысль о панике, неторопливый ритм этого движения людей и машин, несмотря на отсутствие внешних признаков разгрома – во всяком случае, тех признаков, которые были бы заметны и понятны вчерашним школьницам, – Таня и ее подруги не могли сейчас избавиться от совершенно четкого ощущения беды, большой и общей, касающейся решительно всех.
Дело было даже не в том, что движение по шоссе совершалось только в одну сторону – к востоку, на Энск; достаточно было взглянуть на лица красноармейцев, чтобы угадать весь путь, пройденный ими до этого степного хутора. Прокаленные солнцем и ветром, небритые, черные от пыли и копоти, эти лица казались обугленными, обожженными в беспощадном огне сражений. Бойцы шагали упрямо и неторопливо, как ходят люди, отшагавшие не одну сотню километров; они не были беглецами, никто не бросил оружия, – но они отступали.
Таня смотрела на них остановившимися глазами и совершенно отчетливо видела перед собой Сережу, такого же грязного и измученного, точно так же – озлобленно и упрямо – шагающего в эту минуту по какому-нибудь другому шоссе, под Киевом, или Смоленском, или Новгородом...
– Только бы не начали бомбить, – тихо заметила Иришка Лисиченко, проводив взглядом шестерку высоко пролетевших самолетов. Девушки, как по команде, подняли головы.
– Типун тебе на язык, – сказала Таня, – еще накличешь...
– Им уже не до этого, – близоруко щурясь, отозвалась Вернадская.
– Да хватит вам, в самом деле!
А ведь Инка права, подумала Таня, глядя из-под ладошки вслед тающим в солнечном блеске самолетам. То, что они пролетели, не обратив внимания на такую легкую добычу, было – если вдуматься – куда более страшным, чем если бы немецкие бомбы посыпались сейчас на Семихатку. За этим безразличием чувствовалась зловещая уверенность победителей, – уверенность в том, что добыча все равно от них не уйдет...