Диктатор
Жена Бара, безликая женщина, вкатила столик с чашками, самоваром и печеньем и тут же удалилась. Я в тот вечер не рассмотрел ее. Впоследствии я сотни раз видел его жену, но так и не запомнил ее облика. Вероятно, нечего было рассматривать. Она возникала, что-то делала и исчезала. Все остальное, кроме того, что она возникает и исчезает, не имело значения.
Николай Пустовойт налил себе чаю, схватил печенье — и, звонко хрустя им, заговорил:
— Патины вечно ссорятся с ламарами, но почему война?
Гамов ответил с прежней энергией:
— Потому что ваш любимый вождь, ваш ошалелый дурак, ваше ничтожество Артур Маруцзян обещал сегодня помощь патинам в их пограничных спорах. А патины этим завтра воспользуются.
— Зачем ты так? — с обидой произнес Пустовойт. — Ты же знаешь, я не максималист. Трудно, очень трудно говорить с тобой!
Он отвернулся от Гамова. Эстафету спора перехватил Вудворт.
— А я буду говорить! — сейчас Вудворт возмутился не на шутку. — И не позволю так отзываться о Маруцзяне. Я максималист, лидер моей партии мною высоко чтим. Я не знаю другого такого же…
— … Дурака и ничтожества, — хладнокровно повторил Гамов. — К сожалению, по-иному назвать вашего лидера не могу. Теперь у вас две возможности, Вудворт: вызвать меня на дуэль либо написать на меня донос. Вызывать не советую: стреляю без промаха — сто раз проверено на испытаниях. На дуэли все шансы на моей стороне.
— Есть еще третья возможность, — гневно отрезал Вудворт. — Прекратить всякое знакомство с таким человеком, как вы, Гамов.
И он решительно отошел от Гамова. Гостиная в трехкомнатной квартире Бара была просторная — на три кресла и шесть стульев. Вудворт прихватил кружечку чая и уселся в дальнем углу, демонстрируя равнодушие ко всему, что еще произойдет. Гамов проводил Вудворта насмешливым взглядом. На Гамова насел Бар.
— Все, что ты нам наговорил тут, — вздор! И я это докажу.
— Ты все можешь доказать — и что черное бело, и что белое черным-черно.
— Ограничусь пока тем, что белое — бело. Отвечай — можно ли начать большую войну без подготовки? Без накопления материальных ресурсов, резервов оружия, без скрытой мобилизации?
— Невозможно. Ну и что?
— А то, что такой подготовки нет. Мы ее не видим, а ведь ее скрыть невозможно. Тебя это не убеждает?
— Убеждает в том, в чем я давно убежден: если Маруцзян и маршал Комлин начинают большую войну, предварительно к ней не подготовившись, то им нельзя управлять страной. Нас сокрушат.
Бар обратился к молчаливому Казимиру Штупе, военному метеорологу, я с ним встречался в семье Павла Прищепы. Генерал Леонид Прищепа, отец Павла, по должности соприкасался с метеорологической службой и благоволил к молодому ученому. Павел с ним дружил.
— Надеюсь, Казимир, вы не выдадите государственных секретов, если скажете, есть ли изменения в режиме метеорологических станций? Судя по тому, что небо безоблачно и ветры не рыщут по равнинам, больших нарушений погоды не ждать? Я верно оцениваю обстановку?
Штупа пожал плечами.
— Изменения в погоде могут произойти ежечасно. Можно говорить лишь о запланированной стабильности климата, но не о постоянстве ветра или дождя. Опасных нарушений метеообстановки пока не происходит. И особых мер по сохранению климата не предписано. Кстати, на ближайшие двое суток планируется отличная погода.
— Ты слышал, Гамов? — Бар любил побеждать в словесных перепалках и умел это делать. — Нарушений климата не предвидится, а без этого крупная война невозможна. В старину обходились шествованием пехоты и наступлениями бронетанковых армий. Современная добротная война — это, прежде всего, жестокая метеосхватка. Разве не так?
Гамов снова переменился — согнулся в кресле, криво усмехаясь. Он вдруг словно бы постарел на десяток лет. Он не мог создать в себе такую перемену искусственно. Его искренно терзали страшные предчувствия грядущих событий.
— Добротная война? — сказал он горько. — Бессмысленная, так правильней. Преступление перед человечеством, какого еще не бывало!
— Все войны по-своему преступны. Ибо приводят к гибели невинных и непричастных людей. Ты это хотел сказать?
— Бессмысленная война, — повторил он. — Много было войн в истории, в некоторых имелся свой смысл. А в той, что разразится, смысла нет. Она бесцельна и потому преступна.
До этой минуты я только молчал и слушал. У меня не было своего мнения по предмету спора. Я еще не думал, скоро ли война, будет ли она вообще. Великие события мира от меня не зависели. Но мысль о бессмысленности новой войны меня заинтересовала. Я попросил объяснения.
Гамов ответил лекцией. В ней уже были те идеи, с какими он впоследствии обращался ко всему миру. Но в тот вечер я не был к ним подготовлен. Я был пронизан традиционными воззрениями на войну, как на продолжение государственной политики. В музее я видел на старинной пушке отлитое красивой вязью изречение: «Последний аргумент королей». Королей уже мало осталось. Но их «последний аргумент» по-прежнему пребывал самым веским для сменивших венценосцев председателей и президентов. Многое в речи Гамова показалось мне либо блажью, либо любовью к парадоксам.
Зато ее пафос увлек. С того вечера многие миллионы людей — и друзья, и враги — многократно слышали Гамова, не на одного меня он действовал не только мыслями, но и тем, как высказывал их. Он умел убеждать, ибо сам был безмерно убежден. От его голоса, от силы его слов надо было либо заранее готовиться защищаться, либо безвольно покоряться их действию. Но я впервые слышал его речь, не реплики в споре, не игру в словесные парадоксы — и не подготовил защиты. Меня полонила страсть, негодование и боль, возмущение и сострадание, не сопровождавшие, рассказ о войнах, что уже были, и о войне, что готовилась, нет, повторяю, не сопровождавшие, а возникавшие как что-то неотделимое от мысли и слов. Я всем в себе резонировал на речь, так, наверно, горячая молитва верующего порождает в нем самом ответный словам поток столь же горячих чувств. Гамов потом говорил, что я не только верный его последователь, но и первый из учеников. Сомневаюсь, что в тот вечер у Бара я уже стал его последователем. Но что психологически готов был стать им, убежден абсолютно.