Последняя ступень (Исповедь вашего современника)
Конечно, Некрасов сравнил русскую песню со стоном («Этот стон у нас песней зовется»), но он же и пишет: «Вдруг песня хором грянула, удалая, согласная… Притихла вся дороженька, одна та песня складная широко, вольно катится, как рожь под ветром стелется…» Не похоже что-то на стон. И, наконец, образ русской крестьянки:
В ней ясно и крепко сознанье,Что все их спасенье в труде.И труд ей несет воздаянье —Семейство не бьется в нужде.Всегда у них теплая хата,Хлеб выпечен, вкусен квасок,Здоровы и сыты ребята,На праздник есть лишний кусок.Идет эта баба к обеднеПред всею семьей впереди.Сидит, как на стуле, двухлетнийРебенок у ней на груди.Рядком шестилетнего сынаНарядная матка ведет…И по сердцу эта картинаВсем любящим русский народ.Зачем же нужно было уничтожать такую страну и такое крестьянство? Когда нам хотят доказать, что крестьянство в России бедствовало, что Россия была нищей страной, то хочется спросить: откуда же взялись шесть миллионов зажиточных хозяйств для раскулачивания? Если в стране 6.000.000 богатых хозяйств, то можно ли ее называть нищей? Теперь позвольте спросить, если все цвело: наука, музыка, литература, театр, певческие голоса, балет, живопись, архитектура, бурно развивалась промышленность, наступая на пятки самым передовым странам, русским хлебом и салом завалены мировые рынки, в деревнях праздники, хороводы и песни, на масленицах катание, магазины ломятся от продуктов, все дешево, доступно, — и вот если все это цвело, то что же тогда гнило?
…Я пишу не стенографический отчет о наших давних теперь уж встречах с Кириллом Бурениным. Я не могу вспомнить теперь уже ни последовательности наших встреч, ни последовательности наших многочисленных разговоров. Едва ли с первого раза они пошли мне говорить о Столыпине, будто я уж их полный единомышленник. Наверное, были какие-то мои встречные слова, по которым они поняли, что можно двигаться в моем «образовании» дальше. Наверное, разговоры перескакивали с одного на другое, а с другого сразу и на двадцатое. Но все же я не погрешу против истины, если скажу, что на первом этапе наших всех разговоров из них проступала одна идея — открыть глаза на дореволюционную Россию.
Было вдолблено с детских лет, да так и закостенело в извилинах, что Россия — самое отсталое и самое жалкое государство в мире, самое нищее, самое бестолковое, невежественное. И вот из разных выписок, вырезок, из разных книг, которые мне буквально всовывал в руки Кирилл, я уже через несколько дней явственно увидел огромное и могучее, технически оснащенное, культурное, процветающее государство, причем настолько сильное и спокойное за свою судьбу, что не боялось собственных промашек, не держало их в тайне от народа, подобно тому, как наша современная информация тотчас набирает воды в рот, если дело касается ошибки, неприятности, а тем более поражения.
Потерпела Россия поражение в Японской войне, был разгромлен флот в Цусимском проливе. Ну и что? С каждым воюющим государством может это случиться. Наполеон — и тот потерпел поражение. Скрывать ли все? Бояться ли огласки? Зажать ли рот этому случаю? Ничуть не бывало. Россия скорбит, конечно, но ничего не боится и не стыдится. Тотчас возникли популярные песни: «На сопках Маньчжурии», «Плещут холодные волны» и «Гибель «Варяга», которые поются с эстрады, выпускаются на пластинках. Что-то о советско-финской войне 1940 года я не слышал подобных песен.
Слово «царь» (они говорили также — государь, особенно применительно к последнему царю) странным образом перестало казаться мне чужим, чуждым, отрицательным словом, а понятие, вложенное в него, архаической нелепостью, чем-то невежественным, жестоким, тупым, кровавым, злым, народоненавистническим, уродливым, как это было привнесено в мое сознание всей атмосферой, которой я дышал всю свою предыдущую жизнь.
Можно подумать, если перечесть предыдущие страницы, что я сопротивлялся пропаганде Кирилла и только постепенно под ударами его сокрушающей логики, подкрепленной цифрами и фактами, уступал свои позиции, образовывался и прозревал. Чудесным образом все произошло иначе. Оказалось, что все (кроме, может быть, цифр и фактов) уже давно жило во мне либо где-то в глубине подсознания, либо в сознании же, но отделенное от активной действующей части сознания глухой звуконепроницаемой перегородкой. Может быть, происходила некая диффузия оттуда сюда, не более, но теперь перегородка вдруг прорвалась, лопнула. Холодная пироксилиновая шашка, похожая на бесчувственный тупой кусок мыла, взорвалась от детонации и осветила мир вокруг себя уже собственным, таившимся в ней огнем.
С этими людьми я с первого же дня впервые в жизни почувствовал себя полностью самим собой. Каждое их слово находило немедленный и радостный (хотелось бы подчеркнуть, что радостный) отклик во мне.
Это — больше литературный прием, что я как бы возражаю и спорю, а они мне доказывают.
На самом же деле они мне не доказывали, а рассказывали. Если же я спрашивал, то не споря, не сопротивляясь лавине новой для меня информации, но единственно потому, что не знал, но хотел узнать. Напротив, очень скоро я сам уж им начал рассказывать, ибо некоторые стороны нашей действительности были знакомы мне лучше, чем им, по крайней мере с фактической стороны.
У нас была игра: они делались понарошке как бы ярыми «советчиками» (от «советской власти»), а я уж был их оппонентом и крушил их, опровергал, клал на обе лопатки. Мы все хохотали подчас при этом. Надо было парировать как бы неопровержимые доводы. Это называлось кувалдой. Неопровержимый довод — кувалда. Кувалдой по голове. На их домашнем жаргоне многие предметы назывались с окончанием на «яга». Звучало трогательно, и я вскоре заразился этим жаргоном. Про тупого человека можно было сказать «тупяга». Одна особо острая и редчайшая книга в желтом переплете называлась у нас «желтяга».
«Возьми почитай желтягу, там все написано». «Лисенок, бородяга сегодня не звонил?» Пустое дело какое-нибудь, естественно, называлось «пустягой». Надо достать пропуск в Елоховский собор на пасхальную службу.
— Может, позвонить Алексею Петровичу? — предлагала Лиза.
— Пустяга. Надо позвонить владыке Леониду. Таким образом «пустяга» могла превратиться в «вернягу». Не все слова, как можно понять, допускались в жаргонный обиход, но те, что допускались, звучали метко и выразительно. Так вот, кувалдой по голове. Кувальдяга.
— Нет, Владимир Алексеевич, посмотрите, сколько сейчас в деревне и вообще в стране телевизоров и радиоприемников. Культура.
— Кувальдяга! — поощрительно восклицал Кирилл. — Кувальдяга, Владимир Алексеевич, нечем крыть.
— Вы что же, считаете, что радио и телевидение — это заслуга советской власти? Это общий процесс на земле. Разве в странах, где нет советской власти, телевизоров и радиоприемников меньше, чем у нас? Да теперь каждый негр из племени банту ходит с транзистором на пузе. Да, в России радиоприемников не было в деревнях. Но их не было тогда вообще. Радио только что изобретено. Телевидение практически еще не изобретено. Неужели вы думаете, что страна, в которой было изобретено радио, отстала бы от других стран в радиофикации? В авиации не отстала же! К моменту первой мировой войны в России было столько же самолетов, сколько в Германии, Англии и Франции. И вообще, что за привычка — сравнивать теперешний СССР с Россией пятидесятилетней давности? Тогда уже надо брать Россию, какой бы она стала теперь, в шестидесятые годы. А кто мне скажет, какой бы она стала? Трудно вообразить! [9] Она что, по-вашему, стояла бы на месте? Почему бы ей не развиваться вместе с другими странами? Ведь процент развития экономики у нее был самый высокий в мире. До шестисот процентов в год — вот как развивалась Россия. Что касается газет, то во всяком губернском городе их выходило до семи-десяти штук, и, заметьте, все разные! Сейчас же выходит в каждой области одна областная газета, и все они одинаковые во всех областных городах. Ну, еще маленькая комсомольская газетчонка.
9
Одна российская губерния оказалась вне пределов СССР. Финляндия. Можно ли ее сравнить с соседней Карелией или даже с Ленинградской областью?