Последняя ступень (Исповедь вашего современника)
Не успели мы сесть за стол, как на пороге возник Серега Тореев, запойный пьяница. В трезвом состоянии мужик как мужик, и хороший работник, даже заведует фермой, но потом выбивается на несколько дней из колеи и ничего уж не хочет больше от жизни, кроме как стакан водки.
Вообще-то узнав, что я приехал, несколько дней друг за дружкой приходят пьяницы, то один мужик, то другой. Впрочем, плохо поворачивается язык называть колхозников мужиками. Есть в слове «мужик» нечто основательное, уважительное, вековое. Мужик — это крестьянин, хозяин, самостоятельный человек. А колхозник? Да какой же он мужик? Колхозник, он колхозник и есть.
— Так, Лексеич. С прибытием. А мы вот тут… Нового председателя видел? Власть на местах!
Тут вдруг вспомнил я одно обстоятельство и пригласил Сергея к столу. Обстоятельство было такое, что будто бы (ходил по селу слушок) Серега оказался невольным свидетелем, как разоряли два года назад нашу церковь. Пусть гости послушают, хотя бы для озлобления, как любит выражаться Кирилл. Я налил Торееву без лишних разговоров и без лишних разговоров спросил:
— А правда ли, Сергей Васильевич, ты видел, как закрывали церковь?
— Ну… Как закрывали, нам неведомо. Ее в области, наверное, закрывали или в районе. Решение властей. А сюда приехали два председателя.
— Из области?
— Думаю, из района. Из отдела культуры.
— Ну, и?
— Взяли они с собой Юрку Патрикеева.
— Заведующего клубом?
— Юрка, он Юрка и есть.
— Значит, три культурных человека собрались? И что же они?
— Отперли замок, открыли дверь и вошли. А я мимо шел. Изнутри-то они не сразу закрылись, я и вошел. Дай, думаю, погляжу, что и как. В церкви со свету не сразу приглядишься, кажется темно. Я вошел — и в сторонку, Они меня не заметили. Сначала-то я открыться хотел, зашел и зашел мужик, большое ли дело. А потом уж так и стоял, да еще притаился около печки. Печка там, наверное, знаешь, железом обита и черной краской покрашена. Я около нее и стою.
— А они зачем вошли?
— Порядок есть. Когда церковь закроют, сейчас из района, из отдела культуры, присылают людей. Они должны поглядеть и отобрать важные ценности. Серебро, золото, если есть, а также книги ценные, картины. Старина ведь, все может быть.
— Значит, они стали осматривать и оценивать?
— Что ты! Ну, правда, две ризы содрали с икон, скомкали их в мешок, значит, серебро, это уж точно.
— А иконы?
— Иконы тут же и бросили на пол. Одна сразу же и раскололась.
— А потом?
— Потом представление началось. Нарядились они в поповские ризы, начали было петь, но слов никаких не знают. Начали матерно орать. А Юрке велели все вокруг перекрошить, чтобы ничем нельзя было пользоваться. Юрка побежал и принес кол. Этим колом он стал налево и направо крушить: подсвечники, паникадило, купель, Христа распятого, иконы, которые за стеклами, — он по стеклам. Звон, треск пошел.
— А они в ризах?
— Потом-то они их сняли. Юрка эти ризы рвал. Ногой наступит, а руками дерет. Долго они там пропутались. А я как потихоньку вошел, так и вышел. Мало ли, думаю… Лучше с ними не связываться.
Так скажите же мне, друзья, в чем тут дело? Приехали не татары, не евреи, а русские из отдела культуры. Взяли с собой русского парня Юрку Патрикеева, и не в конце двадцатых — в начале тридцатых, а в шестьдесят первом году. Можно бы уж и опомниться к этому времени. И вот то самое место, где перевенчались все их прадеды, деды, отцы и матери, где отпевали всех их отцов и матерей, где сами они были крещены, это самое место вызывает у них наибольшую ярость. Ладно бы просто закрыть, вывезти имущество, так нет — осквернить, наплевать в самую душу.
— Самим же себе?
— Допустим. Но ведь не татары, не чужеземцы? Что же мы валим все на интернационалистов?
— Они создали климат в стране, привнесли основные разрушительные идеи, установили оккупационный режим.
— Так нет же их давно, ни в области, ни тем более в районе. Чего же мы стоим сами, если не можем одуматься и прийти в себя?
— Коллаборационизм.
— Допустим, что Юрка Патрикеев коллаборационист, то есть сотрудник этих парней из районного отдела культуры. Они, в свою очередь, коллаборационисты облсовета. Но ведь в облсовете — Тихон Сушков, а над ним Никита Хрущев. Все они русские люди. Значит, и Хрущев коллаборационист?
— Вне всяких сомнений.
— Чей, кого?
— Все они коллаборационисты идеи, идеологии.
— Не исключено, — тихо заговорил Кирилл, — что Хрущевым управляет не одна только окостеневшая идея, догмат. Не исключено, что им управляют или, по крайней мере, влияют на него реальные и живые силы.
— Черт с ним, сейчас вы будете говорить о глобальных центрах, которые вообще разыгрывают историю человечества, словно шахматную партию, а чего доброго, заговорите и о масонах. Я допускаю, что все это так и есть. Но все же, но все же… Почему нашими же руками? Почему сами же мы? Почему так легко Юрка хватает кол и начинает крушить? Чувство безнаказанности? Холуйство? Но лучшие ли это человеческие натуры? Распоряжались губкомы, ревкомы, ОГПУ, но крестьян-то в 29-м году увозили не губкомы. Лошадей-то запрягали соседи, кумовья, свояки, сельчане. С описью-то понятыми ходили по избам, детей из люлек выкидывали они же! Нет, не сожаления, не сострадания, а только презрения заслуживает наш великий народ. Подобрали отмычку к его, видите ли, детски-наивной душе. Да почему же так легко подобралась проклятая эта отмычка? Почему так легко он поддался ей? Почему сначала пошел на удручающее самоистребление, словно ослепли все, а потом почему позволил истреблять себя и других? Ивана берут, а я, может, и уцелею. Ивана расстреливают, а меня, может, и пощадят. Ивана увозят, а я притаюсь, перебьюсь и выживу, да еще подсоблю увозящим. Но лучшие ли это человеческие черты?
— Ладно, Юрка разгромил церковь, — обрушился на меня Кирилл. — А вот ты писатель. К первому секретарю обкома в гости ходишь. При желании мог бы тебя и Хрущев принять. Ты, когда услышал, что церковь собираются закрывать в твоем селе, ты ударил пальцем о палец? В обком ходил? Под протестующим письмом подписи всех жителей деревень собирал? Письмо такое с подписями обкому вручил? Протестующую телеграмму Хрущеву с Центрального телеграфа послал? А может, Хрущев и задумался бы после твоей телеграммы. А может, и в обкоме сказали бы: ладно, не связывайтесь — писатель. Одна церковь, подумаешь, пусть останется действующей. Так чем же ты лучше Юрки? Юрка — палач, который гвозди в ладони вколачивает да уксус к устам на копье подносит. А перед этим был ведь Пилат, который руки умыл. И нисколько этот Пилат палача, заколачивающего гвозди, не лучше.
— Значит, и я заслуживаю презрения. Что ж, я ведь сын своего народа.
Я мог бы сказать в свою защиту, что здание-то само сумел отстоять от немедленного сноса и для этого ездил-таки в обком, но и этого я не мог сказать. Во-первых, жалкой показалась мне эта полумера в свете резкого, беспощадного разговора, во-вторых, ну, правда, здание действительно защитил, но не было у меня уж уверенности, что поступил я разумно и правильно. Ведь началось многолетнее надругательство над церковным зданием, началось его медленное разложение на моих глазах. Там ветер сдерет железо на крыше, и никто крышу не ремонтирует. Там привезут в церковное здание коровью тушу и повесят на крюк, на котором висело раньше паникадило. Там расстелют на церковном полу и в алтаре коровью, только что снятую и солью присыпанную шкуру. Стекла в окнах постепенно заменяются фанерками, ломается вот ограда, дальнейшее нетрудно вообразить. Грузовики и тракторы подъезжают к церкви, как к складу, со всех сторон. Размешивается грязь, разъезжаются глубокие колеи. Церковь оказалась стоящей среди грязи и вони. И на все это я должен год за годом смотреть из окон своего дома или проходя мимо.
Поездка в Черкутино и посещение там кладбищенской церковки, деревянной, построенной в 1796 году, не добавили ничего новою к нашему представлению о закрытых и разоренных церквах. Все со стен обрушено на пол, часть икон разобрана но домам черкутинскими жителями. Ее ведь, эту церковь, растаскивали постепенно с 25-го года. Ну, пусть постояла она с десяток лет закрытая, но под замком, все равно уж с нее достаточно.