Тридцатая любовь Марины
Марина зажмурилась, врезалась в море и проснулась.
Солнечный луч еще не упал на групповую фотографию смуглолицых моряков, висящую над ее кроватью. Невысвеченные моряки дружно улыбались Марине. В третьем ряду, шестым слева улыбался молодой старичок-пасечник.
Узкая койка отца была пуста, скомканная простыня сползла на пол, обнажив полосатый матрац.
Марина сбросила одеяло, спустила ноги и чуть не вскрикнула: боль шевельнулась внизу живота.
Морщась, она встала и посмотрела, раздвинув колени. Ее пирожок сильно вспух, покраснел и болел от прикосновений. Ноги были в чем-то засохшем, похожем на клей, смешанным с кровью.
Марина захныкала, хромая подошла к стулу, сняла со спинки платье. На улице восходящее солнце пробивалось сквозь густые яблони соседа, белая кошка спокойно шла по забору, старичок-пасечник притворял дверцу сарая, прижимая к груди полдюжины испачканных куриным пометом яиц.
— Здрасьте, — негромко сказала Марина и зевнула.
— Здоровеньки, дочка. То ж ранние птахи, шо батька твий, шо ты. Солнце не встало, а вин побиг до моря, як угорилый. Чого так торопиться? Не сгорит ведь, ей-бо…
— А когда он пошел? — спросила Марина.
—Давно. Зараз повернеться… Погодь.
Но отец не вернулся ни через час, ни к обеду, ни к ужину.
Его выловили через неделю, когда прилетевшая самолетом мать уже успела за три дня прокурить всю дедову избушку.
Хмурым утром в зашторенное окно к ним постучал коричневолицый участковый, мать стала быстро одеваться, раздраженно приказывая Марине сидеть и ждать ее.
— Я боюсь, мам, я с тобой! — кричала сонная Марина, цепляясь за ускользающее платье. Мать быстро вышла. Лихорадочно одевшись, Марина побежала за ней.
Пестрая мать шла с синим участковым по знакомой тропинке.
Хныча, Марина преследовала их.
Несколько раз мать оглядывалась, грозя ей, потом отвернулась и не обращала внимания…
Он лежал навзничь на мокром брезенте, в окружении немногочисленной толпы.
Втащенная на берег лодка спасателей, задрав кверху крашеный нос, равнодушно подставила обрубленный зад окрепшему за ночь прибою.
— Всем разойтися зараз! — выкрикнул участковый и толпа неохотно расступилась.
— Господи… — мать остановилась, прижала ладони к вискам.
Участковый расталкивал смотрящих баб:
— Шоб быстро! Идите отсюда! Ану!
Отец лежал, красные плавки ярко горели на бледно-синем теле.
— Господи… — мать подошла, топя туфли в песке.
Трое местных спасателей распивали поодаль бутылку.
— Охааа… родненький ты мий… — протянула полная босая баба, подперев пальцем стянутую белым платком щеку.
Марина подбежала к матери, намертво вцепилась в ее платье.
— Это он? — тихо спросил участковый, подходя.
Мать кивнула.
Следы багра на боку и бедре кто-то уже успел присыпать песком.
Раскрыв черный планшет и присев на колено, участковый стал медленно писать, шевеля облупившимися губами.
Мать молча плакала, прижав руки к щекам. Марина жадно смотрела на синее неподвижное тело, которое неделю назад смеялось, плавало, пахло потом, сладко покачивало на горячих коленях.
— Придется в Новороссийск везти, шоб вскрытие сделали. С машиной помогу, — пробормотал участковый, снимая фуражку и вытирая лысоватую голову платком, — А хоронить вы в Москву повезете, или здесь?
Мать молчала, не глядя на него.
Он пожал широкими плечами:
— У нас тут кладбище аккуратное…
Мать молчала, ветер шевелил ее платье и концы бабьих платков.
Прибой дотянулся до пыльного сапога участкового, слизнул с него пыль, заставив заблестеть на только-что выглянувшем солнце…
— Ну куда, куда ты летишь! — раздраженно шлепнула Марина по своей вельветовой коленке.
Старательно мучающая клавиши девочка замерла, покосилась на нее.
— Счет какой?
— Четыре четверти…
— А почему ты вальсируешь?
Девочка опустила непропорционально маленькую голову, посмотрела на свои пальцы с обкусанными полумесяцами ногтей.
— Сыграй сначала.
Девочка вздохнула, выпрямляя шерстяную спину с лежащими на ней косичками, и начала прелюд снова.
— Легче… легче… ты же зажатая вся… — нервно стуча каблучками по неровному паркету, Марина подошла к ней, вцепилась в худые плечики и качнула, — Вот, смотри, как статуя… отсюда и звук пишущей машинки…
Смущенно улыбаясь, девочка качалась в Марининых руках. Красный пионерский галстук трясся на ее плоской груди.
«Я индюк — красные сопли…» — вспомнила Марина и улыбнулась, — Ну, давай по-хорошему. Свободно, ясно, следи за счетом. Раз, два, три, четыре, раз, два, три, четыре…
Девочка принялась играть, старательно поднимая брови.
За окном посверкивала частая капель, широкоплечий дворник в ватнике, платке и юбке скалывал с тротуара черный блестящий на солнце лед.
Прелюд незаметно сбился на вальс.
— Снова-здорово. Ну что с тобой сегодня, Света? — Марина повернулась к ней, — Метроном есть у тебя дома?
— Нет…
— Купи. Если так считать не в силах — купи метроном.
Ученица снова посмотрела на свои ногти. За стеной кто-то барабанил этюд Черни.
— Давай еще раз. Успокойся, считай про себя, если ритм держать не можешь…
Марина взяла с подоконника свою сумочку, открыла, нашарила «Мишку» и стала разворачивать, стараясь не шелестеть фольгой.
«Пролочку грех отвлекать. Не конфетами едиными сыт человек… впрочем они их теперь жуют, как хлеб…»
Из-за красного кругляшка пудреницы торчал краешек сложенной клетчатой бумаги. Марина вытянула его и, жуя конфету, развернула.
Листок косо пересекали расползающиеся строчки круглого, почти детского почерка:
МАРИНОЧКЕ Моя Мариночка, люблю!
Люблю тебя. родная!
Сними одежду ты свою, Разденься, дорогая!
Тебя я встретила, как сон, Как сон святой и сладкий!
Целую губ твоих бутон, Прижми меня к кроватке!
Люблю, люблю, люблю тебя!
Русалка ты, царица!
Пускай ночь эта для меня Все время повторится!
С тобою быть навек хочу.
Любимая, родная!
Прижмись тесней к моему плечу И никогда вовек тебя не отобьет другая!
Марина улыбнулась, поднесла листок к лицу.
Строчки расплылись, бумага, казалось, пахнет мягкими Сашенькиными руками.
Чего бы ни касались эти порывистые руки — все дотом источало светоносную ауру любви.
Марина вспомнила ее податливые, нежно расккивающиеся губы, неумелый язычок, и горячая волна ожила под сердцем, вспенилась алым гребнем: сегодня Сашенька ночует у нее.
Прелюд кончился. Ученица вопросительно смотрела на Марину.
— Уже лучше. Теперь поиграй нашу гамму.
Марина спрятала листок и вдруг наткнулась на другой — знакомый, но давно считавшийся потерянным.
— Господи… как это сюда попало…
Девочка заиграла ми-мажорную гамму. Этот листок был совсем другим — аккуратным, надушенным, с бисерным изысканным почерком:
AVE MARINA Среди лесбийских смуглокожих дев Сияешь ты, как среди нимф — Венера.
Феб осенил тебя, любовь тебе пропев, Склонились с трепетом Юнона и Церера.
Наследница пленительной Сафо, Как ты прекрасна, голос твой так звучен.
Любить тебя, весталочка, легко:
Твой облик мною наизусть изучен:
Изучены и губы, и глаза, Изгибы рук, прикосновенье пальцев.
На клиторе твоем блестит слеза…
Ты прелесть, ангел мой. Скорее мне отдайся…
Марина усмехнулась и вздохнула.
Это писала Нина два года назад…
Поразительно. Оба стихотворения посвящались ей, в них говорилось в сущности одно и то же, но как далеки они были друг от друга! От неумелого Сашиного исходило тепло искреннего любовного безрассудства, когда при мысли о любимой сердце останавливается в груди, а мир дрожит и рассыпается калейдоскопической зыбью. Второе стихотворение источало холод рассудочного ума, цинично взвешивающего сердечную страсть, отринувшего Случай, как опасность потери своего Эго.
Спотыкаясь, гамма ползла вверх.
— Медленней, не спеши. Не бормочи, старайся следить за пальцами.