Тридцатая любовь Марины
«Да. Диссида, диссида… Митька, Оскар, Володя Буковский… Будто во сне все было… У Сережки читали. Собирались. Пили, спорили… Господи… А где они все? Никого не осталось. Митька один, как перст. Да и того выпихивают. Да… А странно все-таки: дружила с ними, еблась — и жива, здорова, хожу по Москве. Даже и вызова-то дрянного не было. Ни обысков, ничего. Фантастика…»
На многолюдной Петровке ее задела ярким баулом какая-то цыганка и чуть не сбил с ног вылетевший из подворотни мальчишка.
«Господи, куда они все спешат? Торопятся, бегут. У всех нет времени оглянуться по сторонам, жить сегодняшним днем. А надо жить только им. Не завтрашним и не прошлым. Я вот начинаю жить прошлым… Как дико это. Что ж я
— старуха? В тридцать лет? Глупость! Все еще впереди. А может — ничего? Пустота? Так и буду небо коптить? Если так, то лучше, как Анна Каренина… Чушь какая. Нет. Это все за грехи мои. Всю жизнь грешила, а теперь — расплата. Господи, прости меня…»
Кузнецкий вздыбился перед ней, сверкнул облитой неоновым светом брусчаткой.
Она достала сигарету и долго прикуривала начавшими дрожать руками.
Здесь людей было немного меньше, вечернего неба немного больше.
Марина посмотрела вверх. Облаков не было, низкие колючие звезды горели ярко и грозно, напоминая о холодном дыхании Вечности.
Марина жадно втягивала дым, но он, обычно помогавший успокоиться, на этот раз был бессилен, — пальцы дрожали, начинало знобить.
Сколько всего случилось в ее жизни на этой горбатой улице!
Сколько раз она проходила здесь — маленькая и взрослая, грустная и веселая, подавленная и счастливая, озабоченная и ветренная, пьяная и трезвая…
Вот по этим камням, по этому потрескавшемуся асфальту бежали ее сандалии, тапочки, танкетки, туфельки, туфли, сапожки…
Она бросила сигарету, зябко поежившись, сжала себя за локти:
— Холодно…
Но холодно было не телу, а душе.
Она свернула. Улица жирного Жданова.
Архитектурный слева, а справа разрушенный, как после бомбежки дом. Забор, какие-то леса и мертвые окна.
— Как испоганили центр… — пробормотала она, проходя мимо светящегося газетного киоска.
В этом полуразрушенном доме жила Верка, Николай, Володька. Здесь, на втором этаже она стояла с Марией в полумраке лестничной клетки, слушала ее трезвый взрослый голос. А потом они спускались вниз по гулким ступеням, шли ночным двором, вдыхая теплый, пахнущий еще не остывшим асфальтом воздух…
«Было ли это?» — подумала Марина, вглядываясь в черную глазницу Веркиного окна, — «Там наверно грязь, тьма и мокрая штукатурка. Вот и все…»
Темный нелюдимый Варсонофьевский распахнулся перед ней угрюмым тоннелем. «Как в „Книге мертвых“, — горько усмехнулась Марина, — „Черный тоннель. Только белой точки впереди не видно. Нет ее, белой точки…“
Ни одного окна не горело в переулке. Расширяющийся КГБ с постепенной настойчивостью захватывал центр, выселяя людей, снося и перестраивая дома. КГБ. Эти три сплавленные воедино жесткие согласные всегда вызывали у Марины приступ бессильной ярости, гнева, омерзения. Но сейчас ничего не колыхнулось в ее скованной ознобом душе.
— КГБ… — тихо произнесла она и слово бесследно растаяло в сыром воздухе.
Не все ли равно кто виноват в смерти переулка — КГБ, всемирный потоп или чума?..
— Все равно, — еще тише ответила Марина, двигаясь, как сомнамбула.
Мертвый переулок медленно втягивал ее в себя — оцепеневшую, молчаливую, с трудом передвигающую ноги.
Какая тишина стояла в этом тоннеле! Мертвая тишина. Словно и не было громкоголосой многолюдной Москвы с тысячами машин, с миллионами человеческих лиц…
Арка. Арка ее двора. Оказывается, какая она низкая, грязная, темная. Никогда Марина не замечала ее, быстро проплывающую над головой. Как глухо звучат в ней шаги. Остатки грязного снега, смерзшийся, потрескивающий под каблуками лед, тусклый свет: во дворе горят несколько окон.
Марина медленно вошла в тесный каменный мешок и остановилась посередине.
Ее двор.
Несколько минут она стояла неподвижно, вслушиваясь в темную тишину. Здесь не изменилось ничего. Все тот же асфальт, все те же грязные стены и грязные окна.
Она повернулась.
Ее окно светилось мутно-желтым. Там жили какие-то люди, неизвестные ей. Форточка была полуоткрыта, слышались слабые голоса…
Окно. Как оно светится! Как черен и строг крест переплета! Они остались прежними — свет, окно, форточка, их не тронуло ни время, ни КГБ.
Слезы подступили к глазам. Марина сильнее сжала свои локти.
Ей казалось, что вот-вот кто-то подойдет к окну, да и не кто-то, а бабушка, или может — Марина? Та самая Марина — пятнадцатилетняя, в белом платье, с подвитыми, разбросанными по плечам волосами.
Но никто не подходил. Никто…
Окно стало расплываться желтым пятном, теплая слеза скользнула по щеке Марины.
«Боже мой. Неужели это все было? И белое платье, и лента в волосах, и музыка?»
— Неужели? — всхлипывая, спросила она у безнадежно молчащего двора.
Шепот растаял в темноте, тишина стала еще глуше и многозначительней.
Теплые слезы катились по щекам Марины…
Утро, утро начинается с рассвета. Здравствуй, здравствуй необъятная страна…
Марина приподняла голову с подушки. Часы не обнаружили себя привычным серебристым циферблатом, зато кремовый телефон зазвонил, как звонят утром все телефоны — противными, душераздирающими трелями обезумевшего милиционера.
— Але… — тихо выдохнула Марина, ложась с трубкой на подушку, но короткая прибаутка, пробормоченная со знакомым львиным подрыкиванием, заставила ее подпрыгнуть:
— Хуй и писда ыграли в косла, хуй споткнулс и в писду воткнулс!
— Тони… Господи, Тони!
— Марина, привет! — расхохоталась трубка и Марина почувствовала на щеке густые пшеничные усы.
— Тони, милый, где ты?!
— В России, Мэри! Вчера прылетел. Как дела?
— Да хорошо, хорошо. Ты надолго?
— Нет, на три дня.
— Ой, как мало…
— Ничего. Ты дома?
— Да, да. Ты один?
— Нет, с группой.
— С какой группой?
— Турыстической! — по-солдатски рявкнул Тони и засмеялся.
— Невероятно… Слушай, Тонька, приезжай ко мне!
— Не могу, Маринучка.
— Почему?
— Веду своих в Крэмл.
— В Кремль? Чего там смотреть? Ментов что ли?
— Не знаю. Чего-нибудь. Мне все равно… Может мы потом обедать вместе?
— Давай. А где?
— Метрополь? ЦДЛ? А может в нашем?
— Да ну. Давай где-нибудь подальше.
— У Сережи?
— Он сидит полгода уже, твой Сережа.
— Как?
— Так. За фарцу иконами. Но это неважно, все равно поехали туда.
— O'kay. Я за тобой заеду. Около двух.
— Жду, милый.
В два они уже сидели за квадратным ореховым столиком, ожидая возвращения проворного официанта.
Тони курил, не переставая улыбаться. Марина, оперевшись локтями о стол, а подбородком — о сцепленные пальцы, смотрела на него.
Тони. Тоничка. Тонька.
Все такой же: пшеничные — ежиком — волосы, брови, усы. Шведская оптика в пол-лица, курносый нос. Светло-серый костюм, темно-серый галстук с голубым зигзагом.
— Ну, как же ты поживаешь, Тонька-перетонька?
— Нормально. А ты?
Марина вздохнула, вытянула из квадратной коробки сигарету, и тут же перед глазами вспыхнул огонек.
— Мерси. Я вроде тоже ничего.
— Ты какая-то грустная. Почему?
— Не знаю. Это неважно. Ну ее к чорту эту грусть.
— Правильно.
Официант принес водку, черную икру, масло, горячие, белые от муки калачи и салат «Столичный».
— Отлично, — Тони подхватил запотевший графинчик, разлил, — Мери, я хочу выпить за…
Но Марина, порывисто протянув свою узкую руку, коснулась его пальцев, подняла свою рюмку:
— Милый, милый Тони. Знаешь… как бы тебе это объяснить… вобщем… Ну их всех на хуй! Пусть цветет все хорошее. А все плохое катится в пизду. Гори вся грусть-хуйня синим пламенем!
Тони восхищенно качнул головой, чокнулся, оттопырив мизинец: