Вышел месяц из тумана
— Доченька, ну? Что ты дяде Альфреду хотела сказать?
— Спасибо, — и вздохнула, будто большая.
— А еще что, Леночка?
— Если я захочу, мне папа тридцать десять таких свинок купит! — И спинку напрягла, в Ирину Олеговну уперлась, чтоб на пол соскользнуть. Должно быть, сильно уперлась, потому что Ирина Олеговна вскрикнула даже:
— Лена!
А девчурка, на паркете оказавшись, кудряшками тряхнула и стала Чукчу гладить — от осторожности плотно сжатыми пальчиками.
— Ирина Олеговна, у меня вам денег занять нет…
— Ну что вы? Разве я…
— Тихо, тихо, — и для секретного разговора низко-низко в ее медовый дух голову опустил. — Я вам колечко привезу с бриллиантиками. Прямо завтра — меня подменят.
— Нет, что вы! Вы меня совсем не знаете!
— А я с корыстью. Дело у меня к вам. — Он хотел было хохотнуть, но мысль о грядущей разлуке с Чукчей больно кольнула сердце.
— Вы мне лучше травки от нервов! — И вдруг громко, звонко: — Лена! Не трогай собаку!
— Отчего же? Она чистенькая и не укусит. Она наоборот.
— Извините, я и про волынку вам ничего не сказала, да?
— Не сказала, да.
— И чаем не угостила. Волынка, по-моему, замечательная. Я могу в какой-то мере оценить — музкомедию кончала… Лена, не три глаза! Ты же только что трогала со… Извините! Я поставлю чай! — И прочь из комнаты в кухню быстро и гибко ушла.
Сердце кольнуло больней, и только тут А.И. понял, что не сердце это, а мамаша, прорвав уже подкладку и рубаху, грудь царапает.
Почуяв неладное, заметалась, запрыгала Чукча. А Леночка напугалась, прижалась к стене, глазища рыжие, мамины растопырила.
— Проголодалась собачка, — сказал А.И., стараясь под улыбкой скрыть сморщенность лица. — Очень морковку любит. Ты уж запоминай. По утрам — яичко сырое. Это непременно.
В груди саднило все нестерпимей, и воспоминания о героическом Прометее, а также о любимом с детства спартанском мальчишке, пригревшем лисенка — в строю, на груди, не ободрили. И кровь грозила закапать в любой момент. Да и мамаша могла сил не рассчитать — надорваться!
— Я, Леночка, дверь пока прикрою. Ты только ее не бойся, — и на цыпочках по коридору красться стал.
Поначалу направлением ошибся — очутился в темноте. Рукою по колючей стене шарил, шарил и уж после разглядел, что в ванной он, а стена в буграх, потому что плитка вся сбита… Но дышать уже совсем трудно стало — хорошо, выход нашел. Пустые кошелки взял, замок повернул и бегом, забыв о лифте, вниз!
Скорей из подъезда, скорей из двора — точно от погони. Только через дорогу перебежав, в гулкую арку кинувшись, — на детской площадке дух перевел. В домик бревенчатый залез, мамашу вынул… Рубаха, понятно, в крови, но рана терпимая, и даже совсем не глубокая оказалась рана — ясное дело, какая мать родное дитя не пожалеет? А он упрекнул ее все же:
— Эх вы! — резко упрекнул, грубо.
А она и не обиделась даже:
— Больно тебе, сынок? Подорожник сыщи! Подорожник!
— Ладно, послюнявил — пройдет, — и от нового упрека не удержался: — А пиджак вон попортили!
— Зато колечко сберегла. Я не для нее — для тебя наживала. У ней — свое дитя, у меня — свое! И тоже малое.
А.И. кивнул и всхлипнул вдруг. Тут она и того ласковей сделалась:
— Бог все видит. Нельзя тебе без меня. Ну да уж теперь вовек с тобою буду.
— Как же это «вовек»?
— Кончилась моя болезнь. Ощущаю: кончилась.
— Точно ли, мамаша? Так ли?
— И не сомневайся теперь!
И хоть сказала она их тоненьким, едва слышным голоском — всею душой поверил А.И. этим словам, только ими себя и веселил. И пусть через неделю мамаша уже меньше мизинца была, надежда теперь не покидала обоих. Ведь даже в научных журналах сказано: сколько килограммов веса человек сбросил — на столько свою жизнь и продлил. А кроме того, давно известно: муравьи и мелкие насекомые дольше всех на планете живут, вирусы же — те вообще неистребимы!
Одна беда: приходилось теперь с мамаши глаз не сводить. Потому что в клеточке или аквариуме жить мамаша наотрез не хотела. Стол кухонный всему другому предпочитала. Может, крошечки рассыпанные подбирать полюбила, а может, клеенка — где с цветочком полинялым, а где до сеточки уже истертая — веселила осязание ее и глаз. Однако без дела и сейчас обойтись не могла: то крупу перебирала, спичкой черные зернышки обособляя, а то витамин облепиховый задумала к зиме надавить: в чашечке вымылась и, что тебе винодел кавказский, давай ее ногами месить. Сахар под ноги пригоршнями в желтую ягоду подсыпает и туда-обратно по тарелке ходит. Всем матерям славный пример!
Но из дома теперь выходить стало невозможно. И с собой ведь уже не возьмешь — в любую прорешку выскользнуть может. А обернувшись, вдруг на столе ее не увидеть — это было всего страшней: наступил, придавил и писка не расслышал!
А ей усладно. Радостно ей такое доказательство заботы сыновней. За солонку бывало спрячется, а то еще лучше выдумала: прямо в булке норку себе выгрызет, наестся и дремлет внутри. И уж пока А.И. ее там отыскивал, пока движениями замедленными остальные предметы приподнимал — весь в испарине оказывался. И долго еще после того бровь дергалась и руки дрожали.
И вот однажды — в тот самый день, когда Альберт Иванович решил все же поселить мамашу в коробку из-под рафинада, потому что уже таракана меньше стала мамаша, — Ирина Олеговна приехала. Чукчу привезла. В дверь звонила, кулаком стучала. Чукча, бедняга, лаяла, скреблась. Потом соседи на шум сбежались: судили-рядили и на время к себе их увели. Но из всего топота и гвалта различил А.И. ее каблучков ход: плавно шла, грустно и плавно.
В кухню вернулся, банку с белым липовый медом открыл — и сразу с косичками ее увидел, всю фарфорово-прекрасную. Тут он и последнюю бдительность растерял: закружил по квартире, заохал, стихи из «Энеиды» застенал… А она через час опять пришла, звонить стала, а потом вдруг тихо так говорит — словно не сквозь дверь, словно глаза в глаза:
— Вы не бойтесь, я не за обещанным кольцом. Я вас прошу болонку взять. Она не ест фактически ничего. Вы меня слышите?
А.И. кивнул. Хотел насчет Чукчи совет дать и — двумя ладонями рот себе пришлепнул.
— За волынку вам деньги начислили и переведут по почте. Вы, наверно, шизофреник, и я не могу на вас сердиться. Но что же мне делать с нею?!
Постояла еще немного молчком. И Чукча тоже осипла, сникла. Только когда ее обратно в кошелку совать стали, взвыла прощально. Была бы человеком, ту же Дездемону могла бы спеть. Да что об этом?
Ударил А.И. себя одною ладонью по левой щеке, другою — по правой. Из пухлых губ глупо пузырь прыснул. По затылку себя треснул — ну и что? Зуд один. Нет, мамаша куда лучше умела драться: и вроде всего раз саданет, а главное есть — запечатленность.
Только тут спохватился, обратно в кухню пошел — да так и замер: опустела коробочка! И хоть, конечно, не в первый раз стал он испуганно ложки и чашки приподнимать, а только сердце уже знало: все зря.
— Мамаша, вы где? Мамаша! — В сторону шагнуть хотел — побоялся. Решил ждать.
Так дотемна и простоял, шелохнуться не решаясь, лишь глазами водил — по полу, по шкафчикам, по стенам. А как совсем стемнело, на спинку стула подул, для равновесия руками в нее уперся — последнюю надежду на рассвет имея. И утром опять, с места не сходя, долго и ласково звал ее. А потом в дверь позвонили и, поскольку давно подозревали неладное, взломали и ворвались — с участковым и понятыми.
— Назад! Назад! Мамашу затопчете! — орал он диким голосом.
А они не слушались, не верили — вперед перли, будто «Жигули» да БелАЗы. Но было, было еще кому за мамашу вступиться!
Только они к нему вплотную подошли — кулачища сжал, кусаться и пихаться начал. Да много их, в две минуты скрутили. Дуся, хитрюга, голову к полу гнет, а сама будто жалеет:
— Миша, гляди — седой! Нет, ты сюда гляди: вошли, он же брюнет был! Положь скалку…
И — тишина. Полный провал. Может, и долгий, а все равно как единый вздох. Опомнился в зарешеченном месте: ночь, потолок, кровати. Одно у них в поселке место было зарешеченное — вытрезвитель. Однако за время провала его и в город могли перевезти. Что же это — тюрьма? Тюрьма! А он — убийца. «Родной матери убийца» — вот что кричала она ему в ясновидении своем. А разве могла добрейшая эта душа зря виноватить? «Скоро искать, звать будешь!» — как же хотела она его упредить, уберечь от нестерпимости отчаяния!