Вышел месяц из тумана
Матрешка как модель человека, отрезанного от самого себя, то есть всякого человека…
Он отставил ведро — о матрешке он думал еще вчера, а поскольку черновиков не писал, то обкатывал фразу иногда по неделе.
В сердцевине лежит… нет, точнее: схоронен неизжитый младенец, спеленатый неизжитым ребенком, спеленатый неизжитым отроком, спеленатый…
Вновь заткнув водосток, потому что решил окунуться, он подумал: а почему неизжитым? Потому ли, что тело растет и мужает быстрее души… Он, выбрасывающий полотенце, он, себе затыкающий уши, был все тем же мальчишкой, придумавшим тайный знак — где-то в классе восьмом: узкий глаз с очень мелким зрачком (от волнения карандаш рвал бумагу), то есть вовсе не глаз — женский лаз, и лепил его, где только мог, на обложке тетради, на обоях возле кровати, на подоконнике их общей кухни и даже на школьной доске, правда, в самом углу и тайком — и пока иероглиф его не стирали, он сидел не дыша, с восторгом и ужасом ожидая разоблачения.
Он попробовал воду рукой и шагнул в нее. Успев сделаться комнатной, то есть липкой и плотной, вода нисколько не освежала, но отнимала у тела усталость, животик и то, что Людася называла вторым затылком и третьей с четвертой лопатками. А ведь в этой почти невесомости он и жил — всё буквально, и Мефистофель не нужен! — жил годами, вымахивал над волейбольной сеткой, звонко вбивая «колы», проносился по лестницам с лифтом наперегонки — вверх, вниз же — просто перебирая воздух ногами, гоцал на велосипеде, не ездил, а именно гоцал… пока Нина ему не сказала, что и этого слова в русском нет.
Ночь перед их первой встречей, как река без мостов и без лунной дорожки, потерялась, отбилась от берегов. На одном из них, но каком, уже было неясно, был отец, переставший с ним разговаривать из-за «самоуправства с жилплощадью, на которой ты не прописан», и еще там был Влад, брови домиком, губы тюбиком — чемпион по художественному свисту, — Игорь не смог, не отважился рассказать ему о назначенной встрече. Потому что он не был уверен, что Нина придет, потому что у Влада уже третий месяц была собственная, через три дня на четвертый, круглосуточная медсестра — семь раз в месяц, а в прошлом месяце вышло даже все восемь раз — Зина. Влад влюблялся в нее все сильнее, и все больше ревновал ее к Мишке, и дошел уже до того, что стал сыпать ей в вино димедрол и пытался ее разбудить, бормоча: «Это я — Михаил!» — тряс и даже хлестал по лицу, почему-то считая, что в беспамятстве она обязательно себя выдаст. А когда после Нового года Миша свалился с воспалением легких, Влад придумал, чтоб Игорь ей позвонил: дескать, Миша вас просит прийти в три часа, потому что он будет в квартире один. И пока ее вызывали из больничных, бесконечных, как двенадцатиперстная кишка, закоулков, Игорь от страха вгонял себе ногти в ладонь, Влад же, развалясь на кушетке, насвистывал «Маленькую ночную серенаду» — с таким чувством, с такими нюансами, что казалось, будь он стеклодувом, этот миг озарения навсегда уцелел бы в какой-нибудь плавной и удлиненной, с зеленоватым отливом вазе. Наконец на другом конце провода грубовато сказали: «Але!» — и после паузы нежно и жарко: «Владька, ты?» — цепь замкнулась, он задымился негодным сопротивлением и ударил ладонью рычаг.
В ночь перед первым свиданием с Ниной — без берегов, без луны и без звезд, даже без видимости течения — он вписал в дневничок:
Признаки настоящего:
1) протекает только в настоящем, как электрический ток и эрекция;
2) порождает жизнь, свет или смерть, как эрекция и электрический ток.
В магазине «Ведмедик» на площади Тевелева он купил триста граммов казинак, чтобы грызть по дороге, — он не знал, по дороге куда. Нина долго не шла, было ветрено и очень сыро, он надвинул ушанку на самые уши — казинаки загромыхали во всей голове. И поэтому он не сразу услышал, как она его окликает с подножки троллейбуса. И запрыгнул уже почти на ходу, а она объявила: «Мы с тобой едем в „Грот“!» Это был такой бар, только-только открывшийся, по харьковским меркам совершенно парижский, здесь и днем был разлит полумрак, вместо окон золотистыми рыбками или синими осьминогами мерцали подсвеченные витражи, пол был, правда, в окурках и не было вешалки — но зато среди прочих ингредиентов в коктейле «Зарница» гордо значилось «Наполеон».
Он вернулся от стойки с этой самой «Зарницей» и заметил, запахло духами, потому что она сняла шубу. Под нейлоновой блузкой, будто две театральные маски, проступили атласные чашечки. Он почувствовал, как загораются уши — от мороза, но этого ей ведь не скажешь — и, достав из кармана спички, стал их жечь, оплавляя в бокале соломинку. Нина фыркнула: «Ненавижу, когда портят вещи! — и через стол потянулась к нему с сигаретой, театральные маски тревожно качнулись. — Ты согласен, что главное в жизни — созидание?» Подпалив сигарету, он сказал: «Я не знаю. Потому что не знаю, для чего это все — жизнь, Земля, человечество! И не делай, пожалуйста, вид, что ты знаешь!» — «Игоречек! Я знаю! — и после детской короткой затяжки спросила сквозь дым: — Слово экзистенциализм тебе о чем-нибудь говорит?» — «А тебе говорят что-нибудь такие слова, как ферромагнетизм, монохроматизм? Или лучше потреплемся про реверберацию?!» — «Споры физиков и лириков давно потеряли свою актуальность! Физикам тоже не вредно бы знать, что человек как существо устремленное к смерти обязан себя всякий миг созидать! — И вдруг строго сказала, посмотрев на часы: — Скоро Влад подойдет. Извини, я его пригласила… для компании. Ничего? Вы же с ним неразлучны!» Он кивнул: «Ничего. Неразлучны…» — и почувствовал, кроме неловкости и обиды, что, пожалуй, так будет и лучше, Влад возьмет разговор на себя, запоет, засвистит, заиграет бровями, у него даже кости на пальцах хрустят музыкально и в такт. Он же, Игорь, тогда сможет просто сидеть и смотреть, как все время живут эти вспухшие губы, и театральные маски под ними, и так часто меняющиеся глаза, вот сейчас, например, они плавают, будто льдинки в коктейле, истончаясь и тая.
«Пока он не пришел! — Нина цепко взяла его за руку, сдавила запястье: — Я тебе наврала, говоря что мне нужен мужчина. Я уже попыталась с одним, он из нашего института культуры, с режиссерского курса. И не вышло, я его прогнала! Мы уже с ним лежали в постели, и я вдруг поняла… Извини! У меня недержание речи! Бляха-муха! А слушаешь ты хорошо! Может, мы повторим?» Он не понял: «Мы? — задохнулся. — Мы с тобой?» — «Ну а с кем же? У тебя деньги есть? Очень классный коктейль!» Он кивнул, пересохшие гланды — у него был хронический тонзиллит, и они отзывались на все, как душа, — коряво уперлись в нёбо. Раздышался он только у стойки, заказав ей «Зарницу», а себе на последние рубль шестьдесят полстакана шампанского.
Когда Игорь вернулся, Нина куталась в шубу, ее губы, казалось, набухли еще больше, льдинки глаз истончились и стали темней: «Я его прогнала, потому что я вдруг поняла, елки-палки, да что же я делаю? Это я ведь блужу, вашу мать! — и ударила кулачком по столу. — Только с первым мужчиной… мотай, Игоречек, на ус, повторяй про себя: только с первою женщиной это — не блуд… боже мой, это все совершенно невинно и чисто, как в раю!» — на ресницах, опушенных тушью, повисли слезинки; тушь была хоть и черной, а все равно походила на иней. Он сказал, чтоб ее успокоить: «Но ведь ты не снегурочка. Это снегурочка любит только раз в жизни!» — «Ай, как много бы я, Игоречек, дала, чтоб растаять весной! — черно-серые струйки набежали на скулы и хлынули вниз. — Потому что все лучшее про-изо-шло! Я не знаю, для чего мне жить дальше!» — «Знаешь-знаешь!» — и он подмигнул ей и понял, что чуточку пьян, ноги ватно осели, не обещая обычного послушания. Нина всхлипнула, закусила большую губу и умудрилась ему улыбнуться одной только верхней. А глазами уперлась в его ошарашенные глаза. И смотрела на их трепыханье, как в прорубь, не подсекая. Время больше не шло. Игорь вдруг ощутил, что касаний не надо, что, оказывается, и без слипшихся в общий ком губ можно слиться и медленно перетекать то туда, то обратно, друг в друга — без губ и без рук это только и можно, до потери себя, до потери ее, до улета на Альфу Центавра…