Семья Звонаревых
Надя встала. Поднялся и Звонарёв, неотрывно глядя в запрокинутое Надино лицо, широко распахнутые глаза, яркие полуоткрытые губы.
— Мне пора, Серёжа!
— Наденька… — Он дотронулся до её плеч и почувствовал, как она вся легко подалась к нему, прижалась грудью. Он наклонил голову и приник к её жадным сухим губам.
Дневная жара спала, потянуло прохладой, в низинки начали заползать лёгкие космы тумана. За станцией, где расположилась батарея, пахло мятой и нежным запахом скошенной днём, увядающей травы. Лошади отдыхали, похрустывая сочными стеблями. Наступил тот час в трудной военной жизни, когда солдат может наконец подумать о себе, зашить гимнастёрку, постирать портянки, покурить и поговорить или просто лечь на спину, раскинув руки, и смотреть в тёмное, всё в звёздах, небо, такое же, как в родной деревне.
Кондрат Федюнин слушал тихий, с хрипотцой голос Блохина. Ему представлялся большой и далёкий город Питер. Там много заводов, много людей. Но улицы почему-то походили на деревенские — засыпанные снегом, в сугробах. И люди идут, как в траншее, друг за другом по этим длинным снежным коридорам. Кондрат любит слушать Блохина. Интересные вещи он рассказывает. Интересно, но как-то страшно. Подумать только — взять да погрузить на тачку генерала, как всё равно мусор или сор, и вывезти его с завода! Ему, Кондрату, жутко слушать. Но рабочим всё нипочём, отчаянный народ. Одно слово — рабочая семья, все стоят друг за друга. Не то, что у них в деревне. Разве мужики, его соседи, смогли бы вот так махануть богача Кирсанова либо урядника? Куда там! Пупки надрывают на чужом поле да низко кланяются, кормильцем называют мироеда.
А на днях Блохин говорил о земле. И так всё понятно и складно, что дух захватывало от радости. Земля принадлежит мужикам, потому что они на ней работают, фабрики и заводы — рабочим, по той же причине. Вот поэтому рабочие и крестьяне должны сговориться и взять себе, что им принадлежит по праву, а мироедов — к ногтю. Будто большевики и хотят этого — землю отдать крестьянам. Башковитые люди — большевики. Только как ты её, кормилицу, возьмёшь? Ведь у богатеев власть, ружья, пушки…
— Вот ты, Филипп Иванович, говоришь о жизни рабочих, о своей, к примеру, жизни, что трудно и голодно, и холодно, — слышит Кондрат голос новенького солдата, Зайца по фамилии. — А ты думаешь, мне легче живётся? Нет, мне не лучше живётся! Я артист в душе, люблю петь, играть на скрипке, люблю, когда люди смеются. Но моя старая мама всегда говорила: «Петь, играть, представлять на сцене — это слишком много для одного бедного еврея». И она не ошиблась. Мне никогда не платили гроши и всегда гнали и били. Вот и сейчас, как только началась мобилизация, разогнали мою труппу, а меня сунули в армию, в пехоту. Крест забрали, а сказали: воюй… А за кого и за что, скажите мне, пожалуйста, я должен воевать? Ещё крест зарабатывать, а его опять отберут? И зачем мне палить в этих проклятущих немцев, когда я с большим бы удовольствием пристрелил самого господина Сидоренку, чтоб его холера забрала, чтоб он подавился моим крестом!…
Кондрат вспомнил «своего» немца, того, что нашёл в ложбине за насыпью, под Бишофсбургом, тщедушного, рябоватого, такого же, как он, курносого, вспомнил его грубые, натруженные работой руки, скрюченные узловатые пальцы и глаза — прозрачные, как подсиненная вода. Он говорил только одно слово: «Пить». Зачем его убили? Может он, Кондрат, и убил! А он совсем не хотел его убивать. Кондрат болел после этого несколько дней: так тошно, так невыносимо тоскливо было у него на душе. А вот Захара Кирсанова, этого деревенского кровопийцу, он собственными бы руками придушил! Потому что за дело. Вся деревня работает у него за долги, а он ещё лавку открыл, лес купил, заводишко строить хочет, спирт гнать…
И опять слышится тихий, с хрипотцой, голос Блохина:
— …кто наш главный враг? Немец? Как бы не так! Это офицерье нам голову задуривает. Наше дело ружья в другую сторону повернуть и по ним по самим ударить. Вот это было бы правильно!…
А небо всё темнеет и темнеет, будто опускается ниже к земле. Тихо. Лошади тяжко вздыхают, как люди. Будто и не война, а так, собрались мужики в ночном и сидят, толкуют о своих бедах и заботах.
К утру, когда с востока зарозовело небо, батарею подняли по тревоге на погрузку. Снова замелькали железнодорожные столбы, будки.
В Варшаву эшелон прибыл на рассвете. Состав поставили в один из отдаленнейших от станции тупиков. Борейко отправил Зуева к дежурному коменданту станции, чтобы выяснить, когда эшелон двинется дальше. Вася нашёл комнату дежурного по станции коменданта. Сидя за столом, он спал, положив на руки голову. Даже громкие звонки многочисленных телефонов не могли его разбудить. Зуев понял, что комендант страшно устал и, воспользовавшись минутой относительного покоя, заснул. Вася решил подождать, пока комендант проснётся. Прошло минут десять, пока наконец отчаянный трезвон телефонов разбудил коменданта. Он зевнул, протёр глаза и уставился на стоявшего перед ним Зуева.
— Ты ко мне? — справился комендант. — Из какого эшелона и по какому поводу?
— Из эшелона номер 1117 тяжёлой батареи. Прислан к Вам, вашбродие, узнать, когда нас отправят дальше, — пояснил Зуев.
Комендант посмотрел на разграфленный лист, поводил пальцем по бумаге и произнёс:
— Вы отправляетесь через полчаса.
— Мы стоим на 38-м запасном пути. Оттуда не так скоро выберешься на главный путь к выходу со станции, — доложил Зуев.
— Как — на 38-м запасном? — удивился комендант. — Вы должны находиться на 6-м пути. Оттуда прямой путь к выходному семафору. Какие идиоты загнали Ваш состав в этот тупик?
— Не могу знать! — коротко отозвался Зуев.
Комендант схватил один из телефонов и начал кого-то ругать, грозя обо всём пожаловаться начальнику военных сообщений. Поругавшись вдосталь по телефону, комендант предложил Васе подождать несколько минут, пока ему дадут точные указания о времени отправки эшелона.
— Понял, братец ты мой? — обратился прапорщик к Зуеву и тут только заметил канты на его погонах. — Извините, господин вольноопределяющийся! Со сна сразу не разобрал, с кем имею честь говорить. Вы студент?
— Так точно, вашбродие, студент четвёртого курса Петербургского технологического института.
— Без пяти минут инженер. В батарее-то что Вы делаете? поинтересовался комендант.
— Состою в команде разведчиком, вашбродие.
— Вы из Остороленки? В Восточной Пруссии были?
— Так точно, под Ортельсбургом, Щепанкеном и Бишофсбургом. Попал в окружение, видел, как сдавался в плен генерал Клюев.
— А Самсонова не видели, случайно?
— Никак нет, не пришлось.
— Вчера по селектору мне передавали из Остроленки, что нашли его тело в каком-то лесу. Он застрелился. Говорили, что его опознала жена по меткам на белье и по какому-то шраму на спине. Немцы тело его с воинскими почестями передали нашим частям.
— Фасонистый был генерал Самсонов? — полюбопытствовал Зуев.
— Совсем нет! Простак, никакого в нём генеральского гонора не было! Был он у нас всего недели две назад проездом на Млаву. Возмущался, что его армию гонят в наступление, когда она ещё не закончила мобилизацию, протестовал. Но его и слушать не стали. Наступай, да и только, коль французы приказали. Ну и пошла армия в наступление, не имея даже ружейных патронов и снарядов в нужном количестве. Солдаты дрались, как львы, несколько раз немцев били в пух и прах, а без еды, фуража и патронов должны были отступать. Солдат жалко, сколько их зря погибло! Что генералы в плен посдавались, так это в порядке вещей. Знаете, как в тылу говорят: как немец наступает, солдат его грудью встречает и немец пятиться назад. Зато как только наши генералы узнают, что немец наступает, бегут без оглядки, куда глаза глядят или сдаются в плен. В плену-то отсидятся до конца войны. Станут мемуары писать в своё оправдание, — неторопливо рассказывал словоохотливый комендант.
— А на юге что делается? — полюбопытствовал Зуев.