Сентиментальное путешествие по Франции и Италии
— Небо, — сказал он, — приняло его условия, и он отправился из своей хижины с этим бедным созданием, которое терпеливо делило тягости его путешествия — всю дорогу ело с ним его хлеб и было ему как бы другом.
Все собравшиеся слушали бедняка с участием, — Ла Флер предложил ему денег. — Горевавший сказал, что он в них не нуждается — дело не в цене осла, — а в его утрате. Осел, — сказал он, — без всякого сомнения, его любил, — и тут он рассказал слушателям длинную историю о постигшем его и осла при переходе через Пиренеи несчастье, которое на три дня их разлучило; в течение этого времени осел искал его так же усердно, как сам он искал осла, и оба они почти не прикасались ни к еде, ни к питью, пока не встретились друг с другом.
— После потери этого животного у тебя есть, мой друг, по крайней мере, одно утешение; я уверен, что ты был для него милосердным хозяином. — Увы, — сказал горевавший, — я тоже так думал, пока он был жив, — но теперь, когда он мертв, я думаю иначе. — Боюсь, мой вес вместе с грузом моих горестей оказались для него непосильными — они сократили дни бедного создания, и, боюсь, ответственность за это падает на меня. — Позор для нашего общества! — сказал я про себя. — Если бы мы любили друг друга, как этот бедняк любил своего осла, — это бы кое-что значило, —
КУЧЕР
НАНПОН
Печаль, в которую поверг меня рассказ бедняка, требовала к себе бережного отношения; между тем кучер не обратил на нее никакого внимания, пустившись вскачь по pave [40].
Изнывающий от жажды путник в самой песчаной Аравийской пустыне не мог бы так томиться по чашке холодной воды, как томилась душа моя по чинным и спокойным движениям, и я составил бы высокое мнение о моем кучере, если бы тот тихонько повез меня, так сказать, задумчивым шагом. — Но едва только удрученный горем странник кончил свои жалобы, как парень безжалостно стегнул каждую из своих лошадей и с грохотом помчался как тысяча чертей.
Я во всю мочь закричал ему, прося, ради бога, ехать медленнее, — но чем громче я кричал, тем немилосерднее он гнал. — Черт его побери вместе с его гонкой, — сказал я, — он будет терзать мои нервы, пока не доведет меня до белого каления, а потом поедет медленнее, чтобы дать мне досыта насладиться яростью моего гнева.
Кучер бесподобно справился с этой задачей: к тому времени, когда мы доехали до подошвы крутой горы в полулье от Нанпона, — я был зол уже не только на него — но и на себя за то, что отдался этому порыву злобы.
Теперь состояние мое требовало совсем другого обращения: хорошая встряска от быстрой езды принесла бы мне существенную пользу.
— Ну-ка, живее — живее, голубчик! — сказал я.
Кучер показал на гору — тогда я попробовал мысленно вернуться к повести о бедном немце и его осле — но нить оборвалась — и для меня было так же невозможно восстановить ее, как для кучера пустить лошадей рысью —
— К черту всю эту музыку! — сказал я. — Я сижу здесь с самым искренним намерением, каким когда-либо одушевлен был смертный, обратить зло в добро, а все идет наперекор этому благому намерению.
Против всех зол есть, по крайней мере, одно успокоительное средство, предлагаемое нам природой; я с благодарностью принял его из ее рук и уснул; первое разбудившее меня слово было: Амьен.
— Господи! — воскликнул я, протирая глаза, — да ведь это тот самый город, куда должна приехать бедная моя дама.
АМЬЕН
Едва произнес я эти слова, как почтовая карета графа де Л***, с его сестрой в ней, быстро прокатила мимо: дама успела только кивнуть мне — она меня узнала, — однако кивнуть особенным образом, как бы показывая, что наши отношения она не считает поконченными. Доброта ее взгляда не была обманчивой: я еще не поужинал, как в мою комнату вошел слуга ее брата с запиской, где она говорила, что берет на себя смелость снабдить меня письмом, которое я должен лично вручить мадам Р*** в первое утро, когда мне в Париже нечего будет делать. К этому было добавлено сожаление (но в силу какого penchant [41], она не пояснила) по поводу того, что обстоятельства ей помешали рассказать мне свою историю, но она продолжает считать себя в долгу передо мной; и если моя дорога когда-нибудь будет проходить через Брюссель и я к тому времени еще не позабуду имени мадам де Л***, то мадам де Л*** будет рада заплатить мне свой долг.
— Итак, — сказал я, — я встречусь с тобой, прелестная душа, в Брюсселе — мне стоит только вернуться из Италии через Германию и Голландию и направиться домой через Фландрию — всего десять лишних перегонов; но хотя бы и десять тысяч! Какой душеспасительной отрадой увенчается мое путешествие, приобщившись печальным перипетиям грустной повести, рассказанной мне такой страдалицей! Видеть ее плачущей! Даже если я не в состоянии осушить источник ее слез, какое все-таки утонченное удовольствие доставит мне вытирать их на щеках лучшей и красивейшей из женщин, когда я молча буду сидеть возле нее всю ночь с платком в руке.
В чувстве этом не заключалось ничего дурного, а все-таки я сейчас же упрекнул в нем мое сердце в самых горьких и резких выражениях.
Как я уже говорил читателю, одной из благодатных особенностей моей жизни является то, что почти каждую минуту я в кого-нибудь несчастливо влюблен; и когда последнее пламя мое погашено было вихрем ревности, налетевшим на меня при внезапном повороте дороги, я вновь зажег его месяца три тому назад от чистого огня Элизы — поклявшись, что оно будет гореть у меня в течение всего путешествия. — К чему таить? Я поклялся ей в вечной верности — она получила право на все мое сердце — делить свои чувства значило бы ослаблять их — выставлять их напоказ значило бы ими рисковать, а где есть риск, там возможна и потеря. — Что же ответишь ты тогда, Йорик, сердцу, столь преисполненному доверия и надежд — столь доброму, столь нежному и безупречному?
— Я не поеду в Брюссель! — воскликнул я, обрывая свои рассуждения, — но мое воображение разыгралось — я вспомнил ее взоры в ту решительную минуту нашего расставания, когда ни один из нас не нашел силы сказать «прощай»! Я взглянул на портрет, который она повесила мне на шею на черной ленточке, — и покраснел, когда увидел его, — я отдал бы целый мир, чтобы его поцеловать, но мне стало стыдно. — Неужто этот нежный цветок, — сказал я, сжимая его в руках, — будет подломлен под самый корень, — и подломлен, Йорик, тобой, обещавшим укрыть его на своей груди?
— Вечный источник счастья, — сказал я, становясь на колени, — будь моим свидетелем, — и все чистые духи, тебя вкушающие, будьте и вы моими свидетелями, что я не поеду в Брюссель, если не будет вместе со мной Элизы, хотя бы дорога эта вела меня на небо.
В состоянии исступления сердце, вопреки рассудку, всегда скажет много лишнего.
40
Булыжной мостовой (франц.).
41
Побуждения (франц.).