Правда по Виргинии
«Ты плохо делаешь, – думала я, – но не важно, давай дадим ему возможность, ведь больше некому ее дать». Я стала снисходительнее? Пора уже. Или я была слишком одинока? Иногда я была уверена, что останусь одна навсегда. Глупые мысли для девятнадцатилетней девушки. Но ничто не могло внушить мне большего страха. Меня всегда ужасало то, что люди могли выносить несправедливость и измены, которые присутствуют почти в каждых отношениях. Было либо это, либо одиночество, но никто не хотел платить такую высокую цену. Я тоже не собиралась ее платить.
Боязнь одиночества – это достаточно распространенная болезнь, я уверена, у нее должно быть какое-нибудь научное название; агиофобия – это боязнь святых мест и вещей, никтофобия – боязнь ночи и темноты, аракофобия – пауков. Но было что-то нетипичное в моей личной патологии, я была как клаустрофоб, который ищет закрытое пространство. Я боялась одиночества, но мне не нравились люди; в тот момент, например, когда я разговаривала с Диего, у меня было желание встать и уйти, находиться где-нибудь в другом месте.
Ему было не важно, что я делаю, Диего начинал влюбляться в меня. Я могла это заметить. Он влюблялся в меня с тем же самым величием, с каким рассказывал о себе, о своих планах: ему было непросто влюбиться в меня (хотя мне казалось, что он просто в меня влюбляется); он хотел семью, детей, по крайней мере одного сына точно.
Он тоже боится одиночества? Он тоже не хочет с этим мириться? Мне не нужен был человек, который чувствовал бы себя одиноким. Я не хотела союза двух одиночеств. Из двойного одиночества может получиться только двойное разочарование. Но Диего не чувствовал себя одиноким. Казалось, он просто хочет быть со мной.
На нем была белая рубашка. Я перестала его слушать. Я подумала, что мне бы хотелось спать в этой рубашке, разгуливать в ней по его дому в Буэнос-Айресе. Сантьяго носил футболки, майки, свитера из хлопка. Он не носил рубашек.
4Одна подруга-француженка одолжила мне черное платье на одной бретельке, которое я бы никогда себе не купила. Я могла исправить кое-что: пришить вторую бретельку и убрать стразы, – но платье было не мое.
Диего не знал, что мне не нравятся праздники, поэтому он повез меня на большой праздник в каком-то замке в тридцати километрах от Парижа. «Недалеко от Шантильи, в местности, больше напоминающей Коро», – рассказал он мне. Хозяева замка входили в ложу, которая выступает за восстановление монархии. Я никогда не слышала, чтобы он что-то говорил на эту тему.
– Это немного сложно, – объяснил он мне, когда такси уже подъезжало к замку. Казалось, он был рад научить меня чему-то, хотя мне это было совершенно неинтересно. – Во Франции есть два вида монархистов: легитимисты, которые хотят вернуть трон Бурбонам, и орлеанисты, которые отстаивают права Орлеанской семьи. И те и другие ненавидят друг друга. Легитимисты называют орлеанистов «цареубийцами», потому что во время революции Филипп Орлеанский голосовал в Ассамблее за казнь Людовика XVI. Затем, с 1830 по 1848 год, правил его сын Луи-Филипп, и его потомки, герцоги Орлеанские, претендовали на корону внутри парламентской системы. У них много сторонников, включая тех же самых левых; они всегда были более или менее прогрессивными. Бурбонов же, наоборот, поддерживают правые, такие как Лига французского действия Марраса или католическое общество Lefevbre. Это те, кто просит восстановить права Людовика XVI. У них нет партии, потому что они запрещены, но у них есть свой журнал Aspects de la France. Сегодня вечером некоторые здесь будут. Они напоминают подданных короля, у них повадки французских королей, в Сан-Дени они даже клянутся Богом и королем…
Он рассказывал так, словно читал по учебнику истории. Он заплатил таксисту и помог мне выйти из машины.
– Ты очень красива. Я тебе еще этого не говорил?
Замок был похож на замок из сказок. Пока мы шли к входу, Диего положил руку мне на голову.
Я дрогнула, словно впилась зубами в персик. Вот уже долгое время никто не клал руку мне на голову. Томас этого не делал. Сантьяго тоже этого не делал. Делал ли это кто-нибудь раньше? Это был поступок, свойственный определенному типу мужчин: отцам, женихам, мужьям; у меня не было ни отца, ни жениха, ни мужа, но в ком-то одном из них я определенно нуждалась.
Наши тени вырисовывались на каменной дорожке, мы неплохо смотрелись. Я подняла глаза и посмотрела на Диего, словно он вдруг превратился в мужчину, которого я смогу полюбить. Настоящей, крепкой любовью с завтраками по утрам, с пеленками, кофейниками, кухонными прихватками, рубашками, грязными простынями, влажными полотенцами.
Мы отдали наши пальто. У входа музыканты играли на скрипках. Все мужчины, кроме Диего, были в очках, они представлялись полными именами: Энтони Альберт, Жан Эммануэль, Кристиан Филипп – и называли фамилии, которые я тут же забывала, но, конечно же, Диего помнил их все наизусть. Издатель, его жена, журналист, преподаватель сравнительных религий, преподавательница философии. Диего обнимал меня за талию и расхваливал мой переводческий талант (читал ли он когда-нибудь то, что я переводила?). Кроме того, женщины смотрели на меня с натянутыми улыбками, которые я никак не могла растолковать.
«Cettefille… elleestlumineuse», – сказал Диего Жан Эммануэль и изобразил рукой завиток в воздухе; этот завиток очень подходил к его комментарию. Яркая? Светящаяся? Предполагалось, что это были комплементы?
Я понимала, что меня раздражает во французах: их рты, толстые губы женщин и тонкие губы мужчин, все что они ими делают: фырканье, сопение, причмокивания, высокопарные фразы.
Зазвучал фокстрот, и мои ноги непроизвольно задвигались, а пальцы начали отбивать такт на перилах лестницы. Диего посмотрел на меня, как тогда в марокканском ресторане, когда я попросила сахар для чая.
– А я не танцую, – сказал он, – мне не нравится танцевать.
Это было не то же самое, что сказать: «Мне не нравятся морепродукты». Я растерянно осмотрелась вокруг.
В сказке про Золушку был замок или дворец? В этой сказке у принца был хрустальный башмачок, с помощью которого он мог найти свою возлюбленную. До этого момента у меня был единственный критерий для моего принца: чтобы он умел танцевать. Сантьяго умел танцевать. Диего не только не умел, но ему еще и не нравилось танцевать.
«Мы живем для того, чтобы удивляться самим себе», – подумала я, потому что поняла вдруг, что это не так уж и важно, или, лучше сказать, это не такая уж и проблема. Мы можем делать вместе что-нибудь другое, а танцевать я могу с кем-нибудь еще. Я убеждала себя, словно собиралась жить с паралитиком.
«Жить». Как я могла думать об этом, когда прошло еще так мало времени?
Примерно около полуночи мы пошли в беседку в каком-то саду. Я скрестила руки и повернулась к нему спиной. Оттуда замок казался ненастоящим: все окна освещены, и в каждом из них виднелись почти не двигающиеся силуэты с бокалами в руках.
Диего обнял меня и прошептал что-то на ухо, что-то, что я не поняла, но, попросив повторить фразу, я нарушила бы все волшебство момента. Я повернулась к нему лицом, и он меня поцеловал. Я так и не расцепила рук.
– Ты всегда скрещиваешь руки. Тебе не нужно защищаться со мной.
Он немного отодвинулся, чтобы лучше меня рассмотреть. «На фоне замка», – подумала я.
– Ты неподражаема, – сказал он.
– Нет. Я невыносима.
– Я так не думаю.
– Ладно, что-то среднее между этими двумя крайностями.
– Неподражаемая – это не крайность.
Мы вернулись в замок. Мои каблуки тонули в земле.
– Я не думаю, что ты невыносимая. – Казалось, Диего ищет мне точное определение. – Наоборот. Думаю, что в тебя легко можно влюбиться. Очень легко.
Когда мы вошли в зал, у меня все туфли были в грязи, она застыла коркой на моих высоких каблуках. Он встал на колени и очистил их носовым платком.
Пытаясь вставить ключ в замок, я посмотрела на ведра, стоявшие у порога моей комнаты. Какой-то студент-кореец, которого я раньше никогда не видела, вышел из общественного душа и пошел в глубь коридора, оставляя на полу следы от своих мокрых ног.