Еще раз
Но Мисюре ничья помощь тогда была не нужна, ни в чьей поддержке он не нуждался. Леха истово учился. Вгрызался. Спорил с преподавателями, и споры их становились все увлекательнее. Физика для него была как болезнь, та болезнь, которой хочется болеть и не выздоравливать. Он и болел в охотку, ему, кроме физики, все неинтересным становилось. Даже Марьюшка. Когда не было ее – вспоминал, а когда появлялась – забывал. И шло к разрыву, углублялся разрыв.
А физика в ту пору громко гремела и звенела. В кино показывали прекрасных девушек в белых халатах и ручных гениев, раскалывающих тайны природы путем научных исследований. Даже смерть, которая угрожала – не от старости, болезней или упавшей на голову бетонной балки, а от невидимого, но такого современного и модного потока нейтронов, – представлялась вполне приемлемой. Все равно как смерть разведчика где-нибудь «У Максима», в Париже, когда он стоит на светском рауте с бокалом настоящего шампанского, весь во фраке, а в спину ему наемный убийца из снайперской винтовки – чик! Не смерть, а сплошное кино.
Марьюшка скоро из института ушла – чем дальше, тем лучше: в институт искусств. Куда уж дальше? Не была бы девицей, забрилась бы в армию.
Не вдоль, не поперек пошло у них с Лехой – вкось. Так вкось и расползлось.
И вот теперь стакан в руке черт-те с чем. Пальцы на стекле просвечивают, будто не стакан, а мощная лампа. Косточки, кровь пульсирует, нервы видны или – что там? – сухожилия. Всю жизнь старается человек жить так, чтоб завтра было лучше, и не решается сознаться, что лучше, чем было, уже не будет. Где оно, счастливое будущее, к которому тянутся жадные, настойчивые руки?
– Слушай, пойдем отсюда. У тебя есть куда? Ты с кем сейчас?
– Одна.
– К тебе и пойдем. Я, собственно, подыхать сюда приполз, Марья, – сказал Леха, хорохорясь. Добавил: – Из системы меня вышибли. Слышала, наверное, в газетах читала: реактор на атомной станции взорвался. Теперь – все.
– Что – все? Ты-то при чем?
– Из-за меня люди погибли. Моя вина.
– Кончай интриговать, Леха, – не поверила Марьюшка. – Тоже мне, роковой душка-ученый, палач и жертва, решил к истокам припасть.
– Ну, не веришь – не верь, – согласился Мисюра.
– Да знаю я тебя: физики шутят, – продолжала, как когда-то, она, уже зная, что вовсе не до шуток Лехе сейчас, уже чувствуя его как себя, уже узнавая. Раньше в других видела, выделяла его черты, походку, поворот головы, линию плеч. Теперь понемногу находила все это в нем самом, хотя немного осталось, чужая оболочка, серая шкура на тонких костях. И все-таки это был он, и все возвращалось на круги своя. Когда-то они чувствовали друг друга помимо слов, напрямую. Достаточно было одного слова сказанного, чтобы возник обвал, тихий беззвучный обвальчик мыслей. Сейчас все начиналось сначала. Они двигались навстречу друг другу по канату. По паутинке. По проволочке.
Ошарашенному гардеробщику Мисюра по столичной привычке попытался мелкую монетку всучить. Такси на улице остановил легким движением головы. А в такси – отключился. И потом – от такси до комнаты – не шел, а плыл. Ладно еще навстречу не попался никто из знакомых, а то решили бы, пожалуй, что докатилась Марья, сняла в кабаке пьяного ухажера. Но никто не встретился. Леха благополучно дополз до кровати, рухнул на нее, будто в пустоту, и час не двигался вовсе. А Марья сидела рядом, смотрела на него и думала. Света она не зажигала, штор не задергивала, и весь час мигал ей с удручающим постоянством трехглазый циклоп-светофор на перекрестке. Три глаза у циклопа, один цвета травяной зелени, другой желтый, желчного внимания, третий – злой – кровью налитый. Три глаза у циклопа, но смотрит он одним, всегда одним. Неисповедимы пути того, кто шагнет на красный свет, заступая путь хромированной стае. Конечно, все проходят, как и положено, на зеленый, иногда – на желтый, но и на красный идут, тоже идут, вопреки всякой логике.
Как идут в физику, хотя физики лучше всех знают, что находится сегодня человечество в положении человека, на чьей шее затянута очень прочная скользящая петля, а под ногами – весьма хлипкая табуретка.
Зеленый. Желтый. Красный.
Красный. Желтый. Зеленый.
– Где я? – спросил Мисюра, приподнявшись на локте.
Красный зажегся за окном, тревожный, опасный. Но Марьюшка задернула шторы и включила торшер.
VI
Убит – если смотреть со стороны.
Мертвый – если сам.
Авария – когда гробанулась машина. Катастрофа – если при этом погибли люди.
Почему же говорят: жизненная катастрофа? Ведь тот, о ком говорят, жив.
Жив, да не совсем. Не вполне. «Ремембе!» – как говаривал двадцать лет спустя один король трем мушкетерам.
Итак, штора задернута, свет включен. Сейчас отлетит в сторону пыльный занавес, за которым пропавшие годы, дернется, отброшенный нервной рукой, и рухнет к ногам бесформенной кучкой тряпья – шнурок лопнет, не выдержит. И станет ясно, кто кого убил. Кто, торопясь, сорвал чужую маску – и на себя. Сейчас во всем разберемся. Впрочем, с этим спешить не стоит.
Спешить некуда.
Все дома.
– Ты здесь живешь? – спросил Леонид Григорьевич, оглядевшись.
– Да, – сказала Марьюшка. – А что? Я привыкла.
– Конечно, – согласился Мисюра. – Привычка – оно конечно.
Достал из кармана флакончик с ядовитого вида зельем, развел немножко в стакане, глотнул и почти сразу ожил.
– А где отец? – спросил, прохаживаясь по комнате.
– Умер отец, – сказала Марья. – А перед тем – женился.
– Да, – посочувствовал Мисюра. – А где рояль? – спросил он еще.
– Вспомнил, – пожала плечами Марья.
Как раз рояль Леха действительно помнил. Даже не столько зрительно, сколько затылком, на ощупь. Потому что Копылов приехал раз домой совершенно не вовремя. Вдруг, после бюро горкома, на завод не заезжая, Копылов сказал шоферу необычное: «Домой», – а дома оказалась дочка – в институт не пошла – и с нею он, Леха. И тут выдал Копылов Лехе прямым левым в челюсть от души – раньше, чем успел подумать. Реакция подвела. Леха пролетел через всю комнату и врубился затылком в рояль. Копылов, правда, тут же понял, что нельзя этого было допускать, ни в коем случае, ни за что. Но было уже поздно. И главное – бесполезно.
Только и запомнилось – рояль.
– Ты в отпуск приехал? – спросила в свою очередь Марья.
– Да нет, помирать. Говорю же, – дернулась улыбка, ослепительная когда-то улыбка на сером чужом лице. – Прогноз у меня ориентировочно на полгода, если буду себя примерно вести, конечно. По-хорошему, пристрелить бы меня, да, видать, пули жалко – отпустили.
– Леха! – встревожилась, а скорее даже рассердилась Марья. – Не кокетничай, толком говори.
– А что, если я не поеду ночевать в гостиницу? – сказал ей на это Леха. – Ты меня не бойся, я тихий теперь, для нравственности твоей безопасный. Вот тут в кресле и заночую. Ты как?
– Зачем же – в кресле? – растерялась Марья. – Подожди, я сейчас раскладушку найду.
И пошла за раскладушкой к соседке.
– Слушай, – сказал Мисюра, устраиваясь на коротком продавленном ложе в темноте комнаты. – Выходи за меня замуж! У меня квартира в столице, небольшая, но все-таки нормальная, не твой курятник. Будешь скоро молодая вдова с приличной жилплощадью.
– Ну, предложение, конечно, заманчивое, – рассмеялась из темноты Марьюшка. – Я прямо вся даже стесняюсь как-то. Прямо даже неожиданно. И вовремя. Ты, Леха, верен себе. Опять – физики шутят?
Хотя на этот раз Мисюра и не думал шутить.
С тех пор как в голове у него поселилась птица, Леха ни на что не надеялся. Он только ждал момента, когда птица вырвется и улетит, пробив стесняющую оболочку, и даже решил в меру слабых своих возможностей птице в этом помочь. Решил? Пожалуй, утверждать так было бы преувеличением. Подобно тому как вертит бездушный маховик магнитная стрелка, птица увлекала его путем, не им избранным, но ему предназначенным, помимо воли. Авария, взрыв, все, что за этим последовало, было только этапами пути. Болезнь, больницы, консилиумы и бессмысленные медицинские процедуры тоже были этапами. Он двигался вперед. Ему становилось хуже, если он пытался свернуть, и птица металась внутри черепного пространства, как мотоциклист в полом шаре под куполом цирка: вперед. Все время вперед и по кругу.