Еще раз
– Знать бы все тогда, двадцать лет назад, – рассуждал Мисюра, сидя в Марьином кресле под торшером на мраморной ноге, – может, и не гнал бы. Да кто мог подсказать, чем эти скачки кончатся? Спешил как голый в баню. Не продохнуть, не остановиться. На лету остановка – гибель. Смерть, распад, разрушение. Замедлить и то страшно, – откровенничал, – ведь есть черта, за которой падение. Страшно, понимаешь? Чувствуешь себя самолетиком между гималайскими пиками. Только бы не потерять скорость, высоту… Вот и хватаешь жизнь по капле, срываешь по листику на неповинном партнере. Тебя не стало – вычеркнул из памяти. Даже не помню как. С женой расстались – и не заметил когда. Все – мимо, мимо.
Марья слушала эти откровения молча. Прислушивалась к себе. Музыка отступала. Наплывала, накатывала волной кислая, едкая злоба. Теперь раздражал ее Леха, и ничего с собой не могла она поделать. Видела: жалкий, раздавленный. И ничуть не изменившийся. Как будто годы не прошли. Все – как тогда, только на новом витке. Ищет себе оправдания, копается в прошлом самовлюбленно. Нашел кому мозги пудрить, идиот! Раньше не разглядела – понятно, опыта не было. Зато теперь опыта – хоть большой ложкой ешь.
– Ты поезжай сегодня в гостиницу, Леха, – прервала она Мисюру. – Я устала. Доедешь сам? Или проводить?
Мисюра замолчал.
Потом послушно оделся и вышел.
И – почти сразу – зазвенел дверной звонок, ввинчивая шурупчиком свой звон в Марьин висок. Поняла: нет, не смогла отстраниться, – еще до того как открыла на звонок и увидела, что Леху привели, точнее, принесли обратно соседи-актеры Театра юного зрителя, возвращавшиеся с вечернего спектакля. Он упал на лестнице лицом вниз, не удержавшись за перила. Марья охнула: все лицо было в крови, стесал о ступеньки.
Дальше началась суета. Марьюшка побежала к телефону-автомату вызывать «скорую», потом – к Лехе, прикладывать марлю к тяжелому его лицу, потом опять вниз по лестнице: встречать врачей. Но «скорой» все не было и не было, как назло, и, совсем издергавшись, Марья поймала наконец такси. Повезла, почти недвижимого, не в больницу, почему-то – сама не знала почему – в клуб, к Асе Модестовне. Каникулы должны были кончиться только через четыре дня, но Марьюшка понадеялась, что пора уже, можно, все вернулось на прежние места.
И верно: Навьич открыл перед ней дверь, едва подкатило такси к знакомому крыльцу.
– Внизу Ася Модестовна, – закивал Марьюшке с усердием.
У самого клуба Леха ожил и вниз спускался почти самостоятельно.
– Сошествие во ад? – только и сказал. Одобрительно, пошутил будто.
Асмодеиха приходу Марьюшки совершенно не удивилась. Заулыбалась всеми своими округлостями, подскочила как мячик, помогла Мисюру на диван усадить.
– Что с ним? – спросила ласково, успокаивающе.
– Помогите! – взмолилась Марьюшка.
– Да вы не волнуйтесь, голубчик, не волнуйтесь, – замаячила Ася вокруг серого, в кровавых ссадинах лица мягкими своими ладонями.
«Боль снимает», – поняла Марья.
Мисюра, как ныряльщик, нырял в пустоту и выныривал. Отходил и снова выпадал.
– Сейчас, – сказала Ася Модестовна. – Здравствуйте, – это уже Лехе, – я врач.
Марья увидела, что смотрит Леха вполне здраво и осмысленно, и отошла с облегчением в угол кабинета, села, ни во что более не вмешиваясь.
– Здравствуйте, – сказал Леонид Григорьевич, внимательно присматриваясь к ускользающей от его взгляда Асе Модестовне.
– Щелкаете? – с пониманием спросила та.
– Щелкаю, – слабо откликнулся.
– Даже, пожалуй, трещите?
– Пожалуй.
– Четыреста? Четыреста пятьдесят?
– Шестьсот рентген.
– Серьезно, – уважительно констатировала Ася Модестовна. – А подбородок где ободрал?
– Упал, – скривил губы усмешкой Мисюра. – Ерунда.
– Ну хорошо, – приняла невнятные слова Ася Модестовна. – А чего вы хотите?
И отошла от дивана к столу, села на стул. Сразу стала директором. Начальником – из тех, которые решают участь надоедливых посетителей.
Леха пожал плечами:
– Хочу – жить. Только медицина тут бессильна, если я правильно понимаю.
– А зачем вам – жить? – вежливо и как-то небрежно поинтересовалась Ася Модестовна. Марьюшка, идиотизмом разговора пораженная, вскочила было, но хозяйка ее на место одним движением руки усадила. – Для чего вам жить? Не надоело на одном месте топтаться?
– Странный вопрос, – обиделся Мисюра.
– А вы говорите, не стесняйтесь. Мне абсолютная ясность нужна. Да и времени у вас нет на долгие уклончивые разговоры.
– Видите ли, я не имею права рассказывать что-либо. Подписку давал.
– Не очень они мне нужны, ваши тайны. И узнать их ничего не стоит, вы же ни о чем другом больше не думаете, у вас весь пакет сверху лежит, – сказала Ася Модестовна, проиллюстрировав жестом, как легко вынуть из Лехиного сознания заветный его пакет. – Меня не тайны ваши интересуют, а мысли. Что бы вы делали, если бы вдруг выздоровели? Получили у смерти отсрочку, а?
– Вина на мне, – сказал, будто выдавил из себя, Мисюра. – По моей вине катастрофа произошла. Люди погибли. Я работать хочу, чтобы всем объяснить, в чем ошибка. Чтобы исправить.
– Мелко, – отозвалась из-за стола Ася Модестовна. – Даже если вас подлечить, в систему обратно никто не возьмет, для них вы покойник, а мертвому никто не поверит, даже самому здоровому. Авария уже состоялась, погибших не оживить. Что же вы сможете теперь исправить?
– Да, – согласился с ней Леха и почувствовал, что катится опять с крутой горы. Больно было, но не в этом дело, не это суть важно. Жутко было от стремительного этого падения. Птица проснулась в нем, забилась, затрепетала. Не так уж больно, только жжет внутри и тянет. Накатили пустота и слабость: руки не поднять. Мухи не отогнать. Руки мои, хорошие руки были, умелые. Только зачем они теперь? Теперь голова нужна, а скоро и она ни к чему будет.
– Ася, – взмолилась Марьюшка, робко подала голос. – Помогите ему! Можно ему помочь?
– Много чего можно. – Марьюшка задохнулась, но Асмодеиха посмотрела мимо нее, повернувшись совершенно чужим лицом, и ухмыльнулась так, что губы поползли: верхняя – вверх, нижняя, соответственно, вниз, обнажив желтые крупные, точнее, длинные, как у хищных зверей, зубы. – А просто пожить вы не хотите? – продолжала она допытываться у Мисюры. – Дожить то, что определено вам, без особых физических мучений?
– Не возражал бы, наверное. Только я не знаю, как это: просто жить. Не умею.
– Но ведь вы уже доказали свою полную профессиональную непригодность, чего же вам еще?
– Он был самым талантливым! – не выдержала, вмешалась опять Марьюшка.
– Я не знаю, в чем он виноват и как несчастье случилось, но уверяю вас: он был самым способным, и может быть, просто не дали таланту его расцвести, задавили, подмяли. Если бы кто-нибудь заранее сказал, тогда, раньше, что Мисюра – неудачник, не поверили бы, засмеяли.
– Не надо, Марья, – поморщился Леха, – все правильно: кпд моей жизни не выше, чем у паровоза. А что было двадцать лет назад, давно забыть пора. Вспять ведь не повернешь.
– А что, если б вам сейчас вернуться в то время, вы бы иначе жизнь прожили? – заинтересовалась вдруг Ася Модестовна. – А вам, Марья Дмитриевна, хотелось бы опять стать восемнадцатилетней?
– Нет, – содрогнулась от воспоминаний Марьюшка. – У меня все равно ничего не получилось бы. Я жить не умею. Про меня все говорят: не умеет жить. Вот ребеночка я бы родила…