Еще раз
И тут Марьюшку как бес толкнул: прошла она сквозь мирно стоящих художников, послюнила палец и центральное изображение потерла.
– Гуашь, – показала Кукшину и Тамаровой окрашенный, загаженный палец.
– Плакатного плана работы.
– Ага! – оживилась Тамарова, услышав знакомое слово «плакат». Теперь ей все было ясно. – Справа полфигуры – сто пятьдесят, слева пейзаж – двести. В центре монофигурная композиция. Много-много – пятьсот.
– Двести, – оживился и Кукшин. – А всего пятьсот.
– Я отказываюсь разговаривать в таком тоне, – гордо сказал на это Маренис.
– Как хотите, – совсем просияла Тамарова. – Не хотите – будем обсуждать после выставки. Только это гуашь, а гуашь вообще в рублях ходит. Графика – не живопись.
Маренис метнул на Марьюшку взгляд большой убойной силы, ну да первое слово дороже второго, и двинулся вслед за потянувшейся на запах чая комиссией, стремясь увлечь в кулуары. Козлов, повинуясь тому же взгляду, кинулся Маренису помогать. Он с художниками отношений не портил, тому же Маренису многим был обязан и намеревался быть обязанным и впредь.
– Ты что-то не в себе, Марья, – сказал он Марьюшке жестким шепотом, уходя, через плечо.
– Чай пить будете, Мария Дмитриевна? – позвали ее из коридорчика через минуту. Но Марьюшка покачала головой и осталась стоять у стены с триптихом Марениса, всматриваясь в работы. До чего же бездарно и безвкусно они написаны! Огонь декоративно-яркий, не способный ни обжечь, ни согреть. Рука будто гипсовая, поза нарочитая. Ребенок, позаимствованный с упаковки детского питания. Только гладиолусы, пожалуй, удались: живые, объемные, с любовью выписанные. «Занимался бы он лучше натюрмортами», – подумала Марьюшка, но уже отвлеченно, мимоходом, потому что две мысли возникли в ее мозгу, столкнулись, как рыцари на ратном поле, и разлетелись в разные стороны. Первая мысль была: сколько времени? не опаздываю ли я? А вторая: каникулы – нет занятий, не надо спешить.
И снова вернулась первая: но не разом же все прекратилось? Вдруг девочки не знают, что занятия отменены, придут, а ее нет? Она же не попрощалась с ними. Так неожиданно все произошло, и они, наверное, тоже удивлены и огорчены, им же нравилось, она чувствовала это даже без слов. И столько осталось недосказанного, а поделиться больше не с кем.
«Я просто съезжу туда, – успокаивалась Марьюшка. – Скажу Асе Модестовне, что я ей тоже благодарна. Что полюбила девочек и клуб. Что эта работа для меня подарок судьбы, и не в деньгах дело, я бы и так, и даром…»
У себя в зале сегодня ей уже, собственно, делать было нечего. Что могла – сделала, чего уж больше. Подобную выходку Маренис и компания так просто не простят, не замажешь ее ни громким лестным отзывом, ни долгим и покорным послушанием. Марьюшка Марениса ударила по самому больному месту – по карману, а это, каждый знает, запрещенный прием. Творческие проблемы решать надо в узком кругу, не всем бог дал, а кушать всем хочется, и семьи у всех, а у кого и по две-три семьи. Тут многие окажутся на стороне Марениса.
И Марьюшка кожей почувствовала свою ненужность и одиночество.
В общем, со службы она сбежала и заторопилась, не разбирая дороги, прямо в Студенческий микрорайон, к клубу своему – месту убежища и отдохновения. На остановку почему-то не пошла, рванула пешком, хоть было неблизко и пешком дороги она толком не знала. Сначала срезала углы и дворы, потом места пошли совсем уже незнакомые, и Марьюшка стала ориентироваться по трамвайным путям.
Начинало темнеть. Тьма собиралась, запутывалась в ветках кустарника, выползала понемножку на дорогу, и Марьюшка шла все быстрее и в то же время все напряженней, потому что стало уже казаться – не найти вот так, на ощупь, придется все-таки воспользоваться трамваем, иначе мимо проскочишь или свернешь не там.
Но тут Марью Дмитриевну кто-то окликнул. Обернувшись, она сначала не узнала, а потом узнала и обрадовалась: преподавательницу ритмики, белокурую валькирию Ольгу Яновну. Та прогуливалась под ручку с женщиной средних лет и неопределенной внешности, держась за локоток товарки крепко, как неумелый пловец держится за спасательное средство.
– Вот, – представила Ольга Яновна, – юрист наш факультетский. Хочу в клуб вместе с ней наведаться, – она махнула длинной и узкой ладошкой, и Марьюшка, к удивлению своему, поняла, что дошла она совершенно правильно и из-за знакомой березы выглядывает родная сердцу вывеска «Подростковый клуб „Радуга“.
– Не заплатила мне Асмодеиха, – продолжала Ольга Яновна, – за последний семестр. Так что же получается? Даром я на нее уродовалась? Бесплатно, как говорят наши мальчики факультетские, только птички поют… Это – Марья Дмитриевна, – представила она в завершение тирады Марью юристу, и та, хоть, похоже, ни с кем особо знакомиться не хотела, все же сделала лицо решительным и кивнула. – Так что, идем? Вас тоже обобрали? – спросила валькирия, подталкивая приятельницу-юриста к крыльцу физически, а Марьюшку взглядом.
– Да нет, мне все заплатили, – залепетала Марья. – Я в общем-то так просто.
Ольга Яновна с натугой двинула тяжелую дверь, пропуская Марьюшку вежливо вперед. Марья Дмитриевна шагнула – и сразу наткнулась на твердый и прямой взор вахтера Навьича. Дверь клубная не то чтобы заперта была, но как-то закрыта – то ли на старый и негодный замок, то ли на ржавый загнутый гвоздь. Решительному толчку Ольги Яновны дверь препятствовать не рискнула и распахнулась, жалобно закричав, а вахтер Навьич нырнул взглядом и ринулся буквально под ноги вошедшим, что-то неясное причитая. Ольга Яновна мановением руки его отстранила, и они вошли внутрь, направляясь привычно в сторону зала, но ничего не узнавая: дальше все было темным, обнаженно кирпичным, пахнущим сыростью и стальной ржавчиной. Окна, закрытые щитами, света не пропускали, освещение в клубе всегда было искусственным, легко и удобно дозируемым, но сейчас темнота пульсировала и идти приходилось наугад. Впрочем, дорогу они хорошо знали. Ольга Яновна шла впереди размашистой походкой, влача за собой приятельницу-юриста, пока окончательно не уперлась в черную пустоту и не прошептала Марье Дмитриевне потерянно:
– Ничего не понимаю. Здесь же было.
И тут подвал слабо осветился багровым, а в дали глубокого коридора что-то замелькало, слепя. Ольга Яновна отпустила руку своей приятельницы, и той немедленно стало худо. Дернувшись, она круто развернулась и побежала назад, спотыкаясь на ступеньках и захлебываясь словами. Но было уже не до нее: внизу, в тупике коридора, разрастался багровый свет и мелькали, приближаясь, рваные тени. От ступеней под ногами потянуло ровным теплом, они словно разогревались. Свет и движение близились, метались почти рядом, и Марья смотрела на них влюбленно и с надеждой, узнавая, как старых знакомых.
– Что это? – схватила ее за плечо и встряхнула Ольга Яновна, оглядываясь вокруг зло и как бы намереваясь все здесь исправить и уточнить. Но нервы не выдержали, и вопрос прозвучал испуганно: – Что это?
– Серафимы, – ответила Марьюшка, отмахиваясь, будто от приставучего ребенка и с блаженством узнавания разглядывая игру света и теней, любуясь полнотой звучания цвета. – Феофан Грек, – добавила она, поясняя.
– Какой грек? – завизжала вдруг валькирия и глазом дернулась вбок, как бы прицеливаясь – не бежать, но место выбрать, чтобы в обморок падать.
Четыре вихря бились в тесном пространстве подвального коридора, раздвигая пределы, и стен коридора уже не было. Возможно, конечно, они пребывали на месте, но значения не имели, потому что трепетали вихри, стенами не сдерживаемые, и среди вихрей возникали лица, нечеловеческие, ускользающие. Вот пропали три лица, а одно определилось, и ясно стало, что стоит перед гостями Ася Модестовна, круглые щечки, лисьи глазки, просто – Ася стоит, знакомая, ненавидимая и родная. Марьюшка засияла, увидев ее. С заметным усилием сложила Ася Модестовна лицо свое в выражение человеческое, и губы ее выговорили:
– Что вам угодно? Зачем вы здесь? – и прозвучало «за чем» в два слова, раздельно.