Все еще здесь
В первый же день, едва я вышел на улицу, меня встретил пронзительный вопль:
— Ах ты жопа!
Вопила какая-то девица, обращалась она, естественно, не ко мне, а к своему приятелю.
— Кто жопа? Я жопа? Да как ты смеешь, подстилка драная?
— А вот так и смею! Тебя и задницей-то назвать жирно будет!
— Заткни хлебало!
— Ну погоди, ты у меня еще попляшешь! За все тебе отплачу!
— Ой, напугала!
— Ты, придурок ирландский, еще узнаешь, с кем связался! Вот расскажу своим братьям…
А старик на скамейке, ожидающий автобуса, старик в теплом твидовом пальто, коричневой вельветовой кепке и до блеска начищенных ботинках, поднял глаза от коммунистической газеты «Морнинг стар» и сказал мне:
— Не обращайте внимания. У нас это дело обычное.
После обильного завтрака в клубе «Атеней», под портретами строгих стариков в париках, я отправился на лекцию по истории города, организованную для меня местными властями. Эти бедолаги, похоже, всерьез вообразили, что их слезные или пафосные речи могут меня в чем-то убедить; и, если я решу здесь строиться, они будут поздравлять себя с успехом, в полной уверенности, что произвели на меня неизгладимое впечатление своим красноречием. Но я всегда принимаю решения сам.
Туристы сюда заглядывают — в этом сомнений не было. В отеле «Атлантик Тауэре», где я остановился, отовсюду слышалась американская речь. Но одной толпы туристов у дверей Музея «Битлз» мне мало. Чтобы начать строительство, я должен быть уверен в том, что делаю. Совершенно уверен. Кошелек у меня не бездонный, и мне вовсе не улыбается швырять деньги на ветер. Я должен загореться страстью к этому городу. Должно быть, это понимали и отцы города; в нашем разговоре они особенно напирали на то, что по этим самым булыжным мостовым когда-то шагали мои предки. Что ж, очень может быть. Меня усадили за стол и разложили передо мной карту иммиграции: стрелочки вели из России и Польши в Гамбург, из Гамбурга — морем — в Гулль, оттуда через Пеннины в Ливерпуль, а в Ливерпуле эмигранты садились на пароходы, чтобы отплыть в Новый Свет.
— Посмотрите на эту фотографию, — говорили мне. — Этот мальчик мог бы быть одним из ваших дедушек. Эл Джолсон, настоящее имя — Аза Йоэльсон, из Литвы. Уплыл в Америку из Ливерпуля на пароходе «Умбрия» вместе с отцом, матерью и двумя сестрами в возрасте восьми лет. Возможно, на том же пароходе плыли и ваши предки.
Да, это вполне возможно. Мои предки, Шифрины, в Америке сменившие фамилию на «Шилдс», тоже выходцы из Литвы; быть может, они плыли за море на одном пароходе с маленьким Азой. Они стучали башмаками по булыжной мостовой, точно воспроизведенной в Морском музее, и читали объявления об отплытии пароходов в Америку; теперь эти объявления, потрепанные и пожелтевшие, хранятся в музее под стеклом, рядом с фотографиями самих пароходов. Там же, в музее, я узнал, что в Ливерпуле существовала целая индустрия наживы на нищих эмигрантах, последний свой скарб отдававших за места в тесном и вонючем третьем классе. Были и ночлежки, где путешественников обворовывали во сне, и грузчики, вызывавшиеся доставить на борт ваш багаж, — и больше ни их, ни багажа никто не видел, и торговцы, за бешеные деньги снабжавшие эмигрантов плесневелым хлебом и червивым мясом. А если вспомнить, что до того Ливерпуль наживался на торговле рабами… Быть может, нынешний его упадок — наказание за прошлые грехи. Говорят, после картофельного голода в Ирландии какая-то девушка сказала: «Гнев Божий пал на нашу страну».
Гнев Божий пал на Ливерпуль.
Об этом я и думал, когда впервые увидел Ливер-билдинг. Жуткая вещь: ни грамма элегантности, ни грамма вкуса, аляповатость и тяжеловесная сентиментальность в каждой линии. Две башни торчат непонятно зачем — похоже, возвели их только для того, чтобы было куда воткнуть пару башенных часов. Типичная мечта нувориша: куча денег, желание впихнуть в свое здание все, что когда-то где-то видел, и запуганные архитекторы, не осмеливающиеся перечить всесильному хозяину. Получилась какая-то дикая помесь греческого храма с Ричардсоном, строителем универмага «Маршалл-Филд» в моем родном городе. Я частенько задумываюсь о том, как возводился храм Соломонов. Наверное, грандиозное было строительство: целые леса кедров ливанских шли под топор, камнетесы обтесывали огромные глыбы бронзовыми топорами, шахтеры, не разгибая спин, добывали золото (а откуда, интересно, его тогда добывали?), а зодчие регулярно отправлялись на ковер к боссу и, выходя из дворца, матерились последними словами. Ну и вкус у нашего владыки, говорили они. Да он весь проект угробит этими своими херувимами, и резными колоннами, и цветами, и драгоценными камнями, и прочей аляповатой роскошью, на которую у нас уйдет не меньше семи лет!.. Но ничего не поделаешь — царь верил, что чем больше блеска и позолоты, тем больше храм порадует Бога.
Однако со временем уродство Ливер-билдинга сгладилось: он сделался визитной карточкой города и в этом качестве, пожалуй, стал даже симпатичен. Это единственное, что мог бы сказать в его защиту человек несведущий, но мне, архитектору, известно кое-что еще. Ливер-билдинг — одно из первых в мире зданий (а в Англии точно первое), в строительстве которого использовался железобетон. Снаружи это незаметно — выглядит он вполне каменным. Но эта безобразная громадина на берегу Мерси начала революцию, в дальнейшем, с развитием арматуры, приведшую к созданию символов архитектуры двадцатого века — небоскребов! Не было еще ни Эмпайр-стейт-билдинга, ни Крайслер-билдинга — а это чудище уже двадцать лет стояло здесь, словно ископаемая переходная форма, невзрачная и уродливая, но для зоркого глаза палеонтолога таящая в себе неисчислимые сокровища.
Так что Ливер-билдинг мне понравился, и, глядя на него, я начал понимать, куда попал. Однако для отеля этого было недостаточно. То, чего я так ждал, пришло ко мне несколько дней спустя — момент истины, миг, когда ты загораешься изнутри, словно кто-то плеснул на сердце бензином и поднес спичку.
Я шел по Уотер-стрит, по восточной ее стороне, и разглядывал встречные здания. Пристань в Ливерпуле огромная, построенная на века; разрушить ее, кажется, в силах только землетрясение. Вообще Ливерпуль очень интересен для архитектора — мощные угловатые здания, серый камень и сталь, временами перемежаемые странным красным песчаником, какого я нигде больше не встречал, но выглядит он настолько пустынным, что редкие прохожие кажутся здесь неестественными, словно актеры на киносъемке. Пустынный город и очень тихий — а мне почему-то казалось, что здесь будет шумно, как в фильмах Феллини. Сила обстоятельств обратила взгляд Ливерпуля внутрь себя, заставила предаться самосозерцанию, но самокопание от природы чуждо этому городу, обращенному лицом к морю… Такие мысли бродили у меня в голове, когда я взглянул налево — и чуть не выпрыгнул из собственной кожи, и бросился бегом через дорогу, едва избежав гибели под колесами какого-то автомобиля, выслушав от шофера добрую порцию брани и даже этого не заметив, рванулся к этому дому, спеша удостовериться, что глаза меня не обманывают и на посеребренной табличке у дверей действительно написано… то, что написано.
Офисное здание. Здание, прекраснее которого — так мне тогда показалось — не найти в целом свете.
Фасад его напоминал улей — соты с бесконечными ячейками-окнами, утопленными в сером камне; в стеклах отражались окна дома напротив, в тех окнах — эти окна, и ряд отражений уходил в бесконечную глубину. Я обежал дом, чтобы взглянуть на него со двора: здесь окна, укрепленные на кронштейнах, выступали над поверхностью стен, рамы их были лишены всяких украшений, весь облик дома поражал аскетической строгостью. Я снова обошел дом кругом, чтобы еще раз взглянуть на табличку — от обозначенной на ней даты у меня голова шла кругом.
Сердце мое отчаянно билось, на глазах выступили слезы. И Эрика еще называет меня «холодным»! Господи, как могла она прожить со мной двадцать семь лет и настолько меня не понимать? Более того — твердить, что меня и понять-то невозможно. «Ты знаешь обо мне все», — говорил я ей. На это она отвечала, что, если это правда (с чем она, разумеется, не соглашалась ни на минуту), то одно из двух: либо мои эмоциональные травмы так глубоки, что я сам их не замечаю, либо — о чем она, конечно, и думать не хочет — я попросту мелок.