Ватага
— Слыхали, слыхали…
— Ага! Вы только слыхали, а мои батька с маткой да братишки изжарились, костей не соберешь. Э-эх! — он грохнул папаху о пол, засопел, засморкался и кривобоко, пошатываясь и скуля, пошел к двери.
А на дворе светло и весело: огни костров мазали желтым окна, с присвистом и гиком ломилась в стекла песня, тихо падал снег.
В горнице молчали. Только слышались позевки и вздохи, да сердито скреб жесткую, как проволока, давно небритую щетину на щеке городской усач, — щетина звенела. Хозяйка перетирала посуду и, вскидывая носом вверх, звонко икала, словно перепуганная курица.
— Зыков! Батюшка Зыков, отец родной… Защиты прошу. — Парень с нагайкой опять шагнул от двери и, раскорячившись, повалился в ноги Зыкову. — Весь корень наш порешили… Сестренку четырех лет, младенчика…
— Ладно, — сказал хозяин. — Встань.
Парень вскочил и словно взбесился.
— У-ух! — он опять хватил папаху об пол и стал топтать ее каблуками, как змею. — В куски буду резать. Кишки выматывать… Только бы встретить… Кровь, как сусло, потекет… У-ух!.. Зыков, коня! Коня давай!! — и с лицом, похожим на взорвавшуюся бомбу, он саданул каблуком в дверь и выбежал.
Кто-то хихикнул и сразу смолк.
— Вот до чего довели народ, — тихо сказал Зыков. Он задвигал бровями, густыми и черными, похожими на изогнутые крылья, и глаза его скосились к переносице.
Изба замерла.
— Утром, по рожку, седлать коней. Четыре сотни, — как молот в железо, бухали его слова. — Вьючный обоз. Два пулемета. До городу сто двадцать верст. Через десять верст дозорных и пикеты связи. Пятая и шестая сотня здесь, под седлом. Тринадцатой и одиннадцатой сотне, что на заслоне к Бийску, отвезть приказ: до меня сидеть смирно, набегов ни-ни. А то ерунды напорют.
— Кто отряд в город поведет? — поднялся и подбоченился Клычков.
— Сам, — резко ответил хозяин и покосился на жену.
— Сам, сам… — с сердцем сунула она пустую кринку. — Башку-то свернут… Вояка. Сам! — и по ее сухому строгому лицу промелькнули тенью печаль и страх.
— Брось, не впервой, — ласково, жалеючи, сказал Зыков.
Он поднялся во весь свой саженный рост и накинул на одно плечо полушубок:
— В моленную!.. Которые стариковцы — айда за мной.
Снег все еще падал, пушистый и пахучий. Похрюкивали свиньи, где-то над головами прогорланил ночной петух, отфыркивались кони.
Приударь, приударь!
Еще разик приударь!..
Песня и хохот у костра возле ворот разрывали и толкли желто-белую мглу ночи.
— Детки, потише вы. Шабаш! Эй, которые стариковцы… В моленну!
Моленная — в нижнем этаже. Там же, в каморке, в боковуше, живет отец Зыкова, кержацкий кормчий, старец Варфоломей.
В моленной тьма. Пахло ладаном, ярым воском и неуловимой горечью слез и вздохов. Вздохи и шопот молитв повисли, запутались в тайных углах и ждали.
Зыков высек о кремень искру, затлелся трут, и во тьме, как светлячки, заколыхались сонные огни свечей.
Стены были темные, прокоптелые, воздух темный. Серебряные венчики потемневших стародавних икон сонно заблестели, и Нерукотворный Спас, сдвинув брови, скорбно смотрел желтыми глазами Зыкову в лицо.
— Господи Исусе Христе, помилуй нас, — глубоко вздохнув, смущенно прошептал Зыков; он на цыпочках пересек моленную и открыл дверь в боковушу. — Родитель батюшка…
Старик спал на спине. Широкая, седая борода его покрывала грудь. Руки сложены крестообразно, как у покойника. Большая свеча возле настенного образа чадила, отблеск света елозил по оголенному черепу старца. На аналое — толстая, с застежками книга. В углу стоит кедровая колода-гроб. На крышке черный восьмиконечный крест.
Зыков снял со свечи нагар и внимательно всмотрелся в лицо отца.
— Спит.
Народ прибывал. В моленной полно. Запахло кислятиной промокших овчин, луком и потом.
Шорохом ширился шопот, и повертывались кудластые головы к келье старца.
— Отцы и братия, — появился Зыков с зажженной свечей в руке. — Родителю недужится, почивает. Совершим чин без него, соборне, еже есть написано.
И ответил мрак:
— Клади начал. Приступим с верою и радением. Аминь.
Натыкаясь вслепую друг на друга, — только маленькие оконца багровели, — кержаки сняли с гвоздей лестовки, разобрали коврики-подручники — с ладонь величиной, что подстилают под лоб при земных поклонах, и чинно встали на места.
Возгласы чередовались с пением хором, вздохи — с откашливаньем и стенаньем. Сложенные двуперстно руки с азартом колотились в грудь и плечи, удары лбами в пол были усердно-гулки.
Зыков кадил иконам, кадил молящимся, внятно читал с завойкою по книге. Чмыкали носы, по бородам катились слезы. У Зыкова тоже зарябило в глазах: Нерукотворный Спас взирал на него уныло.
— Трижды сорок коленопреклоненно, Господи помилуй рцем…
И мололи тьму и сотрясали кедровый пол бухавшие земно великаны.
Благочестивое пыхтенье, вздохи, стоны прервал громкий голос Зыкова:
— Помолимся, отцы и братия, от всея души и сердца, по-своему, как Господь в уста вложил.
— Аминь.
Он уставился взором в строгий Спасов лик, воздел руки, запрокинул голову, — черные волосы взметнулись:
— О, пречестный Спасе, заступниче бедных и убогих. Разожги огонь ярости в сердцах наших, да падут попы-никонианцы-табашники и все власти сатанинские от меча карающего. Да соберем мы веру свою правую, и сохраним, и нерушимо укрепим. Как ты, Спасе и Господи, гнал вервием торгующих из храма, так и меч наш карающий с дымом, с кровью пронесется над землей. Верное воинство твое — дружину нашу — спаси и сохрани во веки веков…
— Аминь… Во веки веком… Спаси сохрани… — засекло набухший вздохами воздух.
Зыков земно поклонился Спасу, встал боком за подсвечник и, подняв руку, бросил в гущу склонившихся голов:
— И опять, вдругерядь, требую клятвы от вас. Зачинаем большое дело, дружина наша множится, как песок, и работы впереди — конца-краю не видать. Клянитесь всечестному образу: слушаться меня во всем — все грехи ваши я на себя беру — я ответчик! Клянись — не пьянствовать… Клянись — бедных, особливо женщин, не обижать. Клянись…
И враз загудела тьма, как девятый вал:
— Клянемся…
И никло пламя у свечей:
— Клянемся.
— Клянись стоять друг за друга, стоять за правду, как один, даже до смерти. Клянись… Все клянись!..
— Клянемся… Все!..
— Теперича подходи смиренно с лобызанием.
А когда моленная опустела, Зыков притушил до единой все свечи и зашагал чрез тьму, суеверно озираясь. Кто-то хватал его за полы полушубка, кто-то дышал в затылок холодом, по спине бегали мурашки.
В лице быстро сменилась кровь, и сердце окунулось в тревожное раздумье:
«Так ли? Верен ли путь мой? Не сын ли погибели расставляет сети для меня?» — шептал он малодушно.
И, опрокидывая все в своей душе, Зыков кричал, кричал без слов, но громко, повелительно:
— Нет! Христос зовет меня… Народ зовет…
Костры во дворе померкли. У глубоких нор, у землянок и зимников, где коротали морозное время партизаны, в лесном раскидистом кольце за заимкой, пересвистывались дозорные, сипло взлаивали сторожевые псы.
Зыков вскочил на коня — ему надо крепко обо всем подумать, побыть наедине с собой, среди сонного леса, среди омертвевших гор, — ударил коня нагайкой и поехал в бездорожную глухую мглу.
А в бездорожной безглазой мгле, выбравшись на знакомый большак, ехали обратные путники — усач и парнишка. Ехали в радости: сам Зыков идет им на подмогу.
Старец Варфоломей пробудился от сна и творил предутреннюю молитву, истово крестясь.
Анна Иннокентьевна, укрывшись заячьим пятиаршинным одеялом, одиноко глотала слезы.
После третьих петухов заскрипела дверь, и Зыков встал против старика-отца.
— Батюшка-родитель, благослови в поход, утречком.
Старец Варфоломей в белых портах и в белой, по колено рубахе, весь белый, угловатый, сухой, сел на кровать и, обхватив грудь, засунул ладони под мышки.
— Руки твои в крови. Пошто докучаешь мне, пошто не дашь умереть спокойно? — слабым, но страстным шопотом проговорил старик.