Секта эгоистов
Благодаря ей весь мир вокруг преобразился: солнце было вольно сиять или не сиять, всходить или заходить, трава дерзко пробивалась к свету, цветы распускались, а люди кричали или улыбались. Отныне все было единственным и неповторимым, а Гаспар становился всего лишь восхищенным зрителем несравненной картины мира. Понемногу он это постигал.
Вся его философия растаяла в объятиях цыганки, он это понимал и нисколько об этом не печалился, ибо он был счастлив. Он заново рождался на свет…
И тогда она пропала опять. Шли дни, шли ночи, Гаспар не мог этому поверить, он искал ее повсюду, прочесывая весь город и его окрестности, унижаясь до того, что расспрашивал всех цыган подряд, от акробатов до беззубых старух, и даже девчонку-воровку, — не заболела ли его подруга; они сначала смеялись, а потом с презрением от него отворачивались. Она была жива, но не желала больше его видеть.
Он познал предательство. Этот мир, который она подарила ему и который до сих пор славил ее красоту, теперь внушал ему ужас; он был чуждым, а теперь стал враждебным. Гаспар стал бояться собак. Долгие переходы с целью вновь разыскать ее теперь утомляли его. Он огляделся вокруг и обнаружил, что был всего лишь человеком среди других людей, о нем ходило множество суждений, и он плыл в этом потоке, будучи не в силах ни вырваться из него, ни направить его по своему усмотрению: чужак для цыган, богач для торговцев и безумец в глазах собственной родни. И тогда Гаспар ощутил то одиночество, которое дано в удел всем людям и не имеет ничего общего с тем самодовольным и независимым одиночеством творца, каковым он мнил себя прежде, — нет, это новое одиночество было окружено людьми и предметами, оно было безнадежным и бесповоротным, оно было человеческим.
Вечером пятнадцатого августа разразилась страшная гроза. Буря разрывала потоки воды и с ревом обрушивала их на прибрежные скалы; стены домов гнулись и стонали под ветром, а непрерывный ливень как из ведра удерживал людей взаперти. Женщины молились за моряков, а дети плакали. Бретань страшилась за своих сыновей. Даже в замке, из солидарности с теми, кто в эту ночь в море боролся за свою жизнь, не спали, коротая время за игрой, чтением и разговорами, в которых все уже было пересказано сотни раз, но которые начинались сызнова; ни на одном занятии невозможно было сосредоточиться более десяти минут, однако это было лучше, чем тоскливое ожидание.
С тех пор, как исчезла цыганка, прошла уже целая неделя.
Что делал в эту ночь Гаспар, затерянный среди разбушевавшихся стихий? Бродил ли он, по своему обыкновению, в окрестностях или по темным городским улицам? Отправился ли в бордель, в объятия пышнотелой белокурой потаскухи? Отыскал ли свою цыганку?
Как бы там ни было, домой он заявился только утром и в таком ужасном виде — с блуждающим взглядом, грязный, промокший насквозь, в разодранной в клочья одежде, — что слуги, разводившие огонь в камине, перепугались и не сразу его признали. Не сказав ни слова, он поднялся к себе и лег спать.
Он снова появился только к обеду, умытый, переодетый, но с пустым взглядом и плотно сжатыми губами. Жан-Ив рассказал новости, принесенные из города: два рыбачьих баркаса по-прежнему еще не вернулись в порт и только через несколько недель станет известна участь судов, находившихся в эту ночь в открытом море. Затем, уже не столь важным тоном, он сообщил, что табор наконец покинул город и что двух цыган обнаружили сегодня утром на берегу, близ порта, мертвыми. Мужчину ударили камнем, а девушка была задушена. Никто не сомневался, что это ревнивые цыгане сводили счеты между собою, так как девушка была необычайно красива, по крайней мере так ему рассказали. В конце концов, одним или двумя мерзавцами меньше — невелика потеря, заключил он.
Мой дед, единственный, кто был осведомлен о любовных похождениях Гаспара, немедленно взглянул на кузена. Однако тот, казалось, ничего не слышал и был совершенно погружен в свои мысли, неподвижный и чуждый всему, что говорилось и происходило вокруг.
Жан-Ив де Лангеннер невозмутимо обратился к нему:
— А вы, дорогой племянник, раз уж вы нынче ночью выходили, ничего не видели такого, что помогло бы изобличить убийцу? Не прогуливались ли вы случайно вдоль берега?
Гаспар изумленно воззрился на него, а потом разразился жутким хохотом. То был смех человека совершенно безумного, в нем сквозила какая-то злобная радость…
На другой день Гаспар объявил родне, что намерен вновь приняться за сочинительство. Для этого он намеревался обосноваться в чердачных помещениях, обложившись книгами, чернилами и бумагою; он изъявил также желание более не терять драгоценного времени, участвуя в семейных трапезах, и попросил приносить ему еду наверх.
Сложилось обыкновение оставлять ему поднос перед дверью. Безумный философ жил и писал на чердаке до самой своей кончины.
Молодой письмоводитель умолк. Рассказ его был окончен, и он меланхолически бросил кость в огонь.
— Такова история моего предка, господа. Однако мне, любопытным образом, порою кажется, что он сумел пережить свою физическую смерть. Его мрачные мысли по-прежнему витают в замке, его сомнения прислоняются к стенам, прячутся за занавесями, бродят по коридорам, вселяются в наши души. Наше финансовое положение снова пошатнулось, прислуга покинула замок, и нам пришлось опуститься до того, чтобы собственноручно работать в поле.
И в этих холодных стенах, посреди пейзажа, где глазу не за что зацепиться, в этом тяжком и безрадостном прозябании слова предка, заключенные в его книге, обрели вес и значимость, каковых никогда не имели прежде. Все мы сомневаемся в том, что жизнь есть что-либо иное, нежели сон, и притом дурной сон, ибо без этой материи, сотканной из тягот и горестей, мы вполне могли бы обойтись…
Он снова замолчал, погруженный в свою скорбь. Мы более не смели на него взглянуть. Его повесть увлекла нас чрезвычайно, но оставила весьма неприятный осадок. Мы поспешно разошлись, и, разумеется, в тот вечер уже никому из нас не пришло бы в голову отправляться на поиски холостяцких приключений.
* * *Я был в отчаянии. После стольких надежд, после стольких ожиданий, получив в руки документ, загадочно предоставленный мне случаем, — что же я нахожу? Романтико-реалистические излияния провинциального бумагомарателя конца девятнадцатого века. Ни серьезных исторических изысканий, ни вдумчивого философского осмысления. Жалкая беллетристика! Я не узнал ничего нового и был просто вне себя.
И все-таки там был след. Каким образом этот Амедей Шампольон обнаружил Гаспара Лангенхаэрта? Ведь он же его не выдумал. Если он проживал в Гавре, значит, слухи о существовании Гаспара должны были добраться сюда, очевидно, совершенно иными путями, нежели они дошли до меня. Действительно ли Гаспар возвратился, чтобы жить и умереть на земле своих предков? Если так, тогда Шампольон и вправду мог случайно наткнуться на свидетельства потомков и даже получить доступ к семейным архивам. Быть может, эти документы по-прежнему существуют и находятся в руках наследников?
При этой мысли гнев мой разом испарился, и я ощутил новый прилив жизненных сил.
Я вернул служителю рукопись Шампольона, позаботившись при этом заказать фотокопию. Лысый человечек в больших очках попытался представить дело затруднительным, чтобы продемонстрировать собственную важность, а заодно убить время, после чего просьбу мою исполнил. В ожидании, более для того, чтобы занять себя, нежели из подлинного любопытства, я попытался навести справки о Шампольоне, но, то ли он больше ничего не написал, то ли документы погибли при бомбежках во время войны, так ничего и не нашел. Покинув Муниципальный архив, я поспешил на городской почтамт.
Порывшись в телефонных справочниках Бретани, а затем и Нормандии, я обнаружил одного Лангеннера, проживавшего в Шербуре. Стало быть, у Гаспара есть потомок! Я рассердился на себя за то, что не подумал об этом раньше, но сердился недолго, ибо радость была слишком велика.