Бессовестные
Василий Шукшин
БЕССОВЕСТНЫЕ
Старик Глухов в шестьдесят восемь лет овдовел. Схоронил старуху, справил поминки… Плакал. Говорил:
— Как же я теперь буду-то? Один-то?
Говорил — как всегда говорят овдовевшие старики. Ему правда было горько, очень горько, но все-таки он не думал о том, «как он теперь будет». Горько было, больно, и все. Вперед не глядел.
Но прошло время, год прошел, и старику и впрямь стало невмоготу. Не то что он — затосковал… А, пожалуй, затосковал. Дико стало одному в большом доме. У него был сын, младший (старших побило на войне), но он жил в городе, сын, наезжал изредка — картошки взять, капусты соленой, огурцов, медку для ребятишек (старик держал шесть ульев), сальца домашнего. Но наезды эти не радовали старика, раздражали. Не жалко было ни сальца, ни меда, ни огурцов… Нет. Жалко и грустно, и обидно, что родной сын — вроде уж и не сын, а так — пришей-пристебай. Он давал сыну сальца, капусты… Выбирал получше. Молчал, скрепив сердце, не жаловался. Ну, пожалуйся он, скажи: плохо, мол, мне, Ванька, душа чего-то… А чего он, Ванька? Чем поможет? Ну, повздыхают вместе, разопьют бутылочку, и он уедет с чемоданом в свой город-городок, к семье. Такое дело.
И надумал старик жениться. Да. И невесту присмотрел.
Было это 9 мая, в День Победы. Как всегда, в этот день собралось все село на кладбище — помянуть погибших на войне. Сельсоветский стоял на табуретке со списком, зачитывал:
— Гребцов Николай Митрофанович.
Гуляев Илья Васильевич.
Глухов Василий Емельянович.
Глухов Степан Емельянович.
Глухов Павел Емельянович…
Эти три — сыны старика Глухова. Всегда у старика, когда зачитывали его сынов, горе жесткими сильными пальцами сдавливало горло, дышать было трудно. Он смотрел в землю, не плакал, но ничего не видел. И долго стоял так. А сельсоветский все читал и читал:
— Опарин Семен Сергеич.
Попов Иван Сергеич.
Попов Михаил Сергеич.
Попов Василий Иванович…
Тихо плакали на кладбище. Именно — тихо, в уголки полушалков, в ладони, вздыхали осторожно, точно боялись люди, что нарушат и оскорбят тишину, какая нужна в эту минуту. У старика немного отпускало, и он смотрел вокруг. И каждый раз одинаково думал: «Сколько людей загублено!»
И тут-то он приметил в толпе старуху Отавину. Она была нездешняя, хоть жила здесь давно, Глухов ее знал. У старухи Отавиной никого не было в этом скорбном списке, но она со всеми вместе тихо плакала и крестилась. Глухов уважал набожных людей. За то уважал, что их — преследуют, подсмеиваются над ними… За их терпение и неколебимость. За честность. Он присмотрелся к Отавиной… Горбоносая, дюжая еще старушка, может легко с огородом управиться, баню истопить, квашню замесить и хлеб выпечь. Старик не мог есть «казенный хлеб» — из магазина. И вдруг подумал старик: «Тоже ведь одна мается… А?»
Пришел домой, выпил за сынов убиенных… И стал вплотную думать: «Продала бы она свою избенку, перешла бы ко мне жить. А деньги за избу пусть на книжку себе положит. И пусть живет, все не так пусто будет в доме. Хоть в баню по-человечески сходить, полежать после баньки беззаботно… На стол — есть кому поставить, есть кому позвать: „Садись, Емельян“. Жилым духом запахнет в доме! Совсем же другое дело, когда в кути, у печки, кто-нибудь громыхает ухватами и пахнет опарой. Или ночью, когда не спится, можно потихоньку поговорить… Можно матернуть бригадира колхозного, например. Она, правда, набожная, Отавиха-то, но можно же другие слова найти, не обязательно материться. У самого дело к концу идет, к могиле, — хватит, наматерился за жизнь. Да нет, если бы она пришла, было бы хорошо. Как ты ни поворачивайся, а хозяйка есть хозяйка». Так думал старик. Даже взволновался.
И вот выбрал он воскресный день, пошел к Ольге Сергеевне Малышевой, тоже уже старушке, но помоложе Отавихи, побашковитей. Эту Ольгу Сергеевну старик Глухов когда-то тайно очень любил. Тогда он был не старик, а молодой парень, и любил красивую, горластую Ольгу. Помышлял слать к Малышевым сватов, но началась революция. Объявился на селе некий молодец-комиссар, быстро окрутил сознательную Ольгу, куда-то увез. Увезти увез, а сам где-то сгинул. Где-нибудь с головой увяз в кровавой тогдашней мешанине. А Ольга Сергеевна вернулась домой и с тех нор жила одна. Как-то, тоже по молодости, но уже будучи женатым, Емельян Глухов заперся к Ольге Сергеевне в сельсовет (она работала секретарем в сельсовете) и открыл ей свое сердце. Ольга Сергеевна рассердилась, заплакала и сказала, что после своего орла-комиссара она никогда в жизни никого к себе близко не подпустит. Глухов попытался объяснить, что он — без всяких худых мыслей, а просто сказать, что вот — любил ее (он был выпивши). Любил. Что тут такого? Ольга Сергеевна пуще того обиделась и опять стала говорить, что все мужики не стоят мизинца ее незабвенного комиссара. И так она всех напугала этим своим комиссаром, что к ней и другие боялись подступиться. Но прошло много-много лет, все забылось, все ушло, давно шумела другая жизнь, кричала на земле другая — не ихняя — любовь… И старик Глухов и пенсионерка Ольга Сергеевна странным образом подружились. Старик помогал одинокой по хозяйству: снег зимой придет разгребет, дровишек наколет, метлу на черенок насадит, крышу на избе залатает… Посидят, побеседуют. Малышева поставит четвертинку на стол… Глухов все побаивался ее и неумеренно хвалил Советскую власть.
— Ведь вот какая… аккуратная власть! Раньше как: дожил старик до глубокой старости — никому не нужен. А теперь — пенсия. За што мне, спрашивается, каждый месяц по двадцать рублей отваливают? Мне родной сын — пятерку приедет сунет, и то ладно, а то и забудет. А власть — легулярно — получи. Вот они, комиссары-то, тогда… они понимали. Они жизни свои клали — за светлое будущее. Я советую, Ольга Сергеевна, стать и почтить ихную память.
Ольга Сергеевна недовольно говорила на это:
— Сиди. Чего теперь?.. Нечего теперь, — она теперь редко вспоминала комиссара, а больше рассказывала, как на нее «накатывает» ночами.
— Вот накатит-накатит — все, думаю, смертынька моя пришла…
— А куда накатыват-то? На грудь?
— А — на всю. Всю вот так вот ка-ак обдаст, ну думаю, все. А после рассла-абит всю — ни рукой, ни ногой не шевельнуть. И вроде я плыву-у куда-то, плыву-у, плыву-у.
— Да, — сочувствовал Глухов. — Дело такое — так и уплывешь когда-нибудь. И не приплывешь.
После того как старик Глухов схоронил жену, он еще чаще наведывался к Малышевой. Чего-нибудь делал по хозяйству, а больше они любили сидеть на веранде — пили чай с медом. Старик приносил в туеске мед. Беседовали.
— Тоскуешь? — интересовалась Малышева.
Глухов не знал, как отвечать — боялся сказать не так, а тогда Малышиха пристыдит его. Она часто — не то что стыдила его, а давала понять, что ему хоть и семьдесят скоро, а стоит больше ее слушать, а самому побольше молчать.
— Тоскуешь?
— Так… — неопределенно говорил Глухов. — Жалко, конечно. Все же мы с ей… — пятьдесят лет прожили.
— Прожить можно и сто лет… А смысл-то был? Слоны по двести лет живут, а какой смысл?
Глухов обижался:
— У меня три сына на войне погибли! А ты мне такие слова…
— Я ничего не говорю, — спускала Малышиха. — Они погибли за Родину.
— Тоскую, конечно, — уже смелее говорил Глухов. — Сколько она пережила со мной!.. Терпела. Я смолоду дураковатый был, буйный… Все терпела, сердешная. Жалко.
— Сознание, сознание… — вздыхала Малышева. — Тесать вас еще и тесать! Еще двести лет тесать — тогда только на людей будете похожи. Вот прожил ты с ей пятьдесят лет… Ну и что? И сказать ничего не можешь. У меня в огороде бурьян растет… тоже растет. А рядом — клубника виктория. Есть разница?
— Ты чего сердишься-то? — не понимал Глухов.
— Есть разница, я спрашиваю?
— Сравнила… телятину с козлятиной.
— И буду сравнивать! Потому что один человек живет — горит, а другой — тлеет. У одного — каждая порочка содержанием пропитана, а другие… делают только свое дело, и все. Жеребцы.