Подробности мелких чувств
— Вы сговорились? — спросил Коршунов.
— Конечно, — ответил Нолик. — И Главный так считает. Я не учел вашей прыти, что вы уже сегодня будете здесь… А она у меня не дипломатка. Я это вижу по результату. Но вы-то что? Вам такие женщины встречались по десять на дню?
— Нет, — честно ответил Коршунов. — Нет, вы отхватили музейный экземпляр.
— Слава богу, что понимаете… Вот давайте пойдем от этого. Давайте сломаем пьесу… Честно сломаем, до досок… И выстроим снова. Ведь никто ее не читал. Никто не видел. В сущности говоря, ее не существует. Чего вы ломаетесь? Это будет бенефисная вещь, с вашими же словами… Вы сообразите
— на то вы талант, — как перенести их в другие уста. И ни в какие-нибудь… В уста Актрисы, которую вам с огнем не найти. А потом пьесу схватят все театры. С ее подачи… Ну что я вас уговариваю? У меня ноют почки… Я жду тут уже три часа.
— Почему вы не поднялись?
— Это самый идиотский вопрос из всех идиотских вопросов, которые я слышал в своей жизни. Самый! Вы дурак, Коршунов?
— Да, — ответил Коршунов. — Да. У меня еще один идиотский вопрос. Как вы узнали, что я там?
— Я с вами развожу руками, — сказал Нолик.
И он действительно развел руки, и в ночи, на фоне сумрачного неба и моросящего дождя, снова стал похож на растянутый вширь двугорбый капор.
— Вы слышали про такое изобретение — телефон?
И он пошел в подъезд, съеживаясь, сморщиваясь на ходу до величины своей больной фиолетовой почки.
Коршунов было крикнул, что у него есть идея одной женщины на всю пьесу, в конце концов столько технических возможностей это осуществить, но вдруг устыдился, потому что понял, что все это тысячу раз было и не им придумано. Господи, спохватился, как я это успел не сказать, а то бы скрутили трусиками и маечками… А пошли вы!
Конечно, изобретение телефона уже было.
Конечно, бездарно было ему, Коршунову, сыграть роль Нолика на лавочке в собственном дворе.
Конечно, с почками у него все было в порядке, пока, во всяком случае, но дождь и холод делали свое дело. Коршунов мысленно звал Марусю, вот выйдет она на балкончик, приложит ко лбу козырек ладошки и закричит в ночь: «Ты что, спятил? А ну подымайся! Ревматизма тебе не хватало…»
Но Маруся не выходила, хотя нижний свет у нее горел. Значит, читала. Или проверяла тетради. Или? От этого «или» Коршунов понял, что готов для убийства. Вот так запросто, на ровном месте, возле детской песочницы со следами свежего собачьего дерьма, возле кривого тополя, созданного для конца кабеля, другим концом зацепленного за конек трансформаторной будки, на котором он, Коршунов, выколачивал свой единственный, выстоянный в очереди машинный ковер три на четыре, — он созрел для убийства. Отвлекал ковер. Работа по его выбиванию всегда стыдила его, именно так, стыдила, потому что и кабель, и битый ковер, и выпрыгивающая из него пыль, и треснутая оранжевая выбивалка — всегда говорили ему одно и то же: «Ну и хозяин же ты, Коршунов, если несчастный пылесос за сорок пять рублей купить не можешь». И каждый раз он говорил себе: завтра же куплю. Завтра же! Но приходило завтра, и наличие выбитого ковра и удовлетворенной этим Маруси отодвигало проблему пылесоса в завтрашний день. А значит — в бесконечность. Вдруг Коршунов понял, что ничто не сделанное сразу не сделается никогда. Всю жизнь он жил завтрашним днем. Это его проклятущая графомания, это она своей постоянной незавершенностью перетягивала его в завтра… Пренебрегая сегодня — всегда таким конкретным, конкретным до противности, как собачье дерьмо. И сегодня у Маруси в час ночи горит свет, а завтра ей рано вставать. Почему она его не гасит? Но именно в этот момент Маруся возьми и погаси проклятый свет. Коршунов вскочил и ломанул тот самый для кабеля созданный сук на тополе. Тополь аж взвизгнул. Вооруженный и наполненный до конца желанием ничего больше не откладывать на завтра, а убить сегодня, Коршунов встал у подъезда.
Так и стоял с тополевым оружием наперевес. Человек в момент идиотии, сказал он себе, убедившись, что из подъезда так никто и не вышел. Представилась Маруся, откинувшаяся на подушку с закаменелым лицом неудачницы. Он боялся такого ее лица, опрокинутого, с закрытыми глазами, сцепленным ртом. Он знал, он чувствовал, сколько в ней в этот момент непокоя и крика, ан нет же, натянула на себя кожу и лежит живая мертвая. О чем она думает сейчас, когда его нет рядом? Он знает о чем. Она думает о Романе Швейцере, который уехал в Америку и стал миллионером. Десять лет назад он пришел к ним и долго ждал, когда Коршунов вернется с дежурства. Маруся, встретив Коршунова в прихожей, прошептала: «Сидит и сидит. Говорит, ты нужен…» Дело в том, что Коршунов Марусю у Ромки отбил буквально накануне их женитьбы. В младые годы это, конечно, дело житейское. Коршунову даже не пришлось очень гордиться, так как Ромку исключили из института по диссидентскому делу, а Маруся так перепугалась, что ей прописали витаминные уколы. Коршунов же Ромку за все это зауважал, хотя до этого считал ни рыбой ни мясом. А потом через четыре года является в дом Ромка, заваливается в угол дивана и говорит Марусе: «Вы мне нужны оба, чтоб не было испорченного телефона».
И, дождавшись Коршунова, говорит: «Значит, так, ребята… Я рву когти. Насовсем и навсегда. Маруська! Ты моя единственная в жизни любовь. Мне никто больше и никогда… Хочу тебя забрать с твоей девчонкой. Пусть вырастет там как человек. Николай! Я тебе говорю честно. Ты Маруське не пара. Она — цветочек, который требует полива каждый день. А тебе, Николай, нужен кактус. Я Маруську и дочку вашу уберегу и взращу, я слово тебе в этом даю. А тут они сгниют. Тут через десять лет от Маруськи останутся мощи. Я не рай обещаю, я обещаю беречь. С тем вот пришел…» — «Ну с тем и отвали!» — сказал ему Коршунов. «Да я не твоих слов жду. Маруськиных», — ответил Швейцер. «Рома, ну как ты можешь прийти в семью, где уже есть ребенок», — начала Маруся. И она стала бестолково бормотать о сохранении семьи, а Коршунов стоял и думал: «Роман Швейцер до утра будет ждать, потому что плевать он хотел на „институт семьи“, он — даже наоборот — он от Марусиных слов как бы крепчает в своей сумасшедшей идее, потому что „ломать институт“ ему будет одно удовольствие. „Да не любит она тебя! — закричал Коршунов. — Скажи ему это!“ Он тогда даже толкнул Марусю. И та покраснела, растерялась и сказала: „Но это же само собой разумеющееся“. Причем последнее слово у нее не произнеслось, завязло на шипящей.