Слабых несет ветер
– Видишь, – сказал он, – я ее давно приметил, пока ты стояла в очереди. Обручимся ниточкой?
Она долго плакала у него на груди, просто слезы потекли сами собой, плакала и думала, что полагающееся по случаю слово сказано не было, но, оказывается, была ниточка, ровнехонько на два их пальца. А ребеночка ей хочется, но, как сказал Павел, не пойдешь же искать специального мужчину, если уже узелок завязался с этим. И хотя слово главное сказано не было, но именно на этого мужчину у нее трепыхается сердце. Как-то так случилось, но возможность помочь плачущему в детсадике ребенку стала главной для Тони, а Павел сказал, что ему чуть-чуть жалко комнату и Питер, но начинать новую жизнь надо с нового места.
Соседка все хлопоты взяла на себя, Павел отдал ей паспорт. Вот с Тоней было сложнее. Ей надо было ехать и выписываться, но Павел сказал, что все это мура собачья, никому не нужная. Поселятся в Москве по законному ордеру, а там будет видно. Можно будет и съездить вместе или потерять это к чертовой матери. Соседка предложила не трогать мебель, а оставить все как есть, и дочь ее оставит в своей квартире все как есть. «Это будет и дешевле, и спокойнее. А антиквариата ни у вас, ни у нее. Доски. Возьмите, что вам дорого». Павел открывал дверцы, высовывал ящики, но ни от чего не вздрагивало сердце.
– Посмотрите еще ваш шкаф в кухне.
Ну, там совсем была одна ерунда. Он встал на табуретку, чтобы посмотреть верхнюю полку. В самом углу ее стояла прикрытая полотенцем супница. Бог ты мой! Из-за нее была свара с женой, а он ей доказывал, что все супницы кончились еще в его детстве. Оказалось, что одна, правда, с отбитой ручкой дождалась его. Сама ручка лежала в супнице, она гремела, когда он ее доставал.
– Я ее возьму, – сказал Павел.
– Я к ней приглядывалась, – честно сказала соседка. – Она хороших кровей, но вряд ли ее можно реставрировать. Очень будет заметно. Но берите, если екнуло. Иногда именно на такое екает…
Вечером они сдали Тонин билет и взяли два билета в Москву. Потом на такси ехали через Москву на север, мимо выставки, дальше, дальше… За каким-то мостом свернули в переулок. Пятиэтажный дом смотрел на железную дорогу, но был весь в зелени, на площадке третьего этажа их ждала молодая женщина, очень похожая на свою маму. У нее были испуганные глаза, и она как бы стеснялась своей квартиры.
Тоне же квартира понравилась сразу, чистенькая, окно во двор, – значит, не будет стучать дорога. Все маленькое, коридор, кухня, но большего у нее и не было никогда. Павел же, как назло, цеплялся плечами за проемы дверей, а головой за люстру.
– Понятно, – сказал он, – это не мой размер. А швы выпустить нельзя? Как тебя зовут? – спросил он. – Или будем чваниться по всем правилам?
– Чваньтесь, – засмеялась женщина. – Денег своих у меня нет, но мой бывший, который от крестов за окном стал бы как бы новообращенным, дал мне тысячу долларов для доплаты за низкий рост и узкие швы. Я понимаю…
– Что вы понимаете? – спросил Павел. – Я, было дело, жил в норе, из которой зверь ушел. Я жил зимой на дебаркадере, а когда треснул лед, меня затащили в ледяную воду доски. Но это я так… Чтобы вы не думали, что я только вчера из Петродворца и хочу ходить по анфиладе. Нет. Вам надо к маме, а мне надо, чтоб ей понравилось. – И Павел приобнял Тоню. – Она моя жена, но мы еще не расписаны.
– Это как раз не проблема, – ответила она. – Если у вас будет прописка – распишетесь.
Потом она оглядела уже как бы не свою квартирку и сказала, что, конечно, все хорошо, уютно, но имейте в виду: без ремонта не обойтись, все на ладан дышит. Она строго соблюдала внешний декор для сменщиков. Но знайте, бачок протекает (под ним стоит литровая банка), душ течет в три дырочки, пол весь в провалах, одно хорошо – клопов и тараканов нет. А у вас там их тыща, – сказала она, глядя на Павла.
– Что-то я не заметил.
– Крепко спали, – засмеялась хозяйка. – Ну ничего, я их победю. – Это у нее прозвучало лихо.
Она написала телефон паспортистки (Тамара Сергеевна), телефон начальницы дэза (Софья Николаевна) и – на всякий случай – участкового (Николай Иванович).
– Рюмочку-две примет без чванства, а пока вы не прописаны, – кивок в сторону Тони, – любителей просигналить куда надо более чем…
От чая она категорически отказалась, к тому же подъехало такси. В последнюю минуту сказала, что все платежки и телефонная книжка в ящике кухонного стола, который ближе к окну.
Только когда хлопнула дверь, они поняли, что стояли все время навытяжку, что находились под властью жизни более сильной и верткой, чем обе их две. Павел захохотал, за ним Тоня.
– Слушай, – спросила Тоня. – А где щипаный ребенок?
Но, судя по всему, ребенка в этой квартире не было. И они снова стали смеяться над той ловкостью, с какой их обдурили.
– Мы им родим ребенка, – смеялся Павел. – Это уж точно.
– Прям! – ответила Тоня. – Что я, им рожала? С чего бы это!
И они снова смеялись. Это был смеяльный день.
Павел достал из сумки супницу и поставил ее на подоконник в кухне. Она засияла на солнышке синими цветами.
– Как гжель, – воскликнула Тоня.
– Это, дурочка, Саксония, Мейсен, – засмеялся Павел. – Обломок оседлой жизни, когда люди знали, как надо жить.
Тоня было обиделась на дурочку, но потом поняла, что не было в слове обидной мысли, а была даже как бы нежность. Ее уже многое прикрепило к этой квартире. Во-первых, слово «жена». Ей было покойно и хорошо, до десяти недель оставалось четыре дня. Ну и пусть! Она не будет их считать. И может, в этой комнатке будет жить ребеночек, маленький и слабенький – сильного ей не родить. И возможно, большой мужчина, достающий головой до люстры, будет брать его на руки, и ребеночек будет курлыкать, как голубок. И Тоня сжимала под столом колени.
Хозяйка оставила им ключи, Павел сказал Тоне, чтоб та купила, что считает нужным, чтоб квартира не выглядела, как обчищенная налетчиками.
Тоня испугалась, она никогда этим не занималась, она боялась сделать что-то не так, как ляпнула с гжелью. Она осторожно вышла на улицу, магазины были близко, и она ходила, присматривалась. Павел же сказал, что сходит поищет кого-нибудь из знакомых на предмет работы. И придет часам к пяти. «Готовь еду, хозяйка!»
Мальчишество всех последних решений, их сумасшедшая скорость веселили Павла, как будто он обвел мяч против всех и последним ударом вбил его точнехонько в левый угол, оставив в правом с растопыренными руками судьбу-вратаря, которая по логике всей его жизни должна была поймать его удачу и отбить ее к чертовой матери в аут. Так всегда было. У него жизнь не получалась не по большому – по малому. Она у него росла не вверх, а куда-то в сторону, в глубину. Он ведь и правда однажды загнанно жил в норе, хотя с какой стати – умнице (так считалось), с комнатой в Ленинграде – быть в норе? Но его нес ветер, а может, и не он, а что-то изнутри моторило и тащило. А сейчас разве не так? Разве не бросил он по неведомо какому приказу то, что было ему дорого – кусок от родителей, их дом, их дух, где он родился, где он качался на качелях, прицепленных в широком проеме двери. Эх, идиот! Не посмотрел, остались ли там, вверху, те стародавние крюки! А может, и правильно, что не посмотрел – зацепился бы за них мыслью, потом поступком, потом жизнью, и пошла бы совсем другая история. Ведь так у него всегда: какое-нибудь полено на дороге сворачивает ему путь, а последние пятнадцать ему было уже все равно, куда идти. Хоть в хоромы, хоть в нору. Он был свободен в каждом своем последующем шаге, такой дядя-самокат. А тут вот – на тебе: его самобегающее устройство решило, что он должен этой женщине с зелеными глазами, ловкой бедолаге, которой упасть с лестницы легче, чем сойти с нее по-человечески. И он именно ей абсолютно бесчувственно, а скажем, чисто по мужской потребности загнал внутрь свое семя. Он ей верит – это его семя. И там, где-то внутри ее, происходит ежеминутный процесс деления на два, на четыре, на шесть, на восемь… И какое на сегодня количество клеток сбилось в кучу, он не знает, но ему, оказывается, это не все равно. Хотя, если посмотреть на все это с высоты (или широты) жизни, то сколько таких делящихся клеток он оставил на дороге геологии, шабашках и прочих трудовых деятельностях, которые и называть так неловко, если помнить, что человеческий труд изначала суть созидание. Но чего не было – того не было, если только отчеркнуть первые послеинститутские годы, когда был интерес к работе, к спору вокруг нее, когда хотелось черт знает чего, Нобелевки – ни больше ни меньше. Но его изгнали из пространства интереса, сначала алчная женщина, а потом он сам. Он тогда думал: а ведь свободное падение – это высший кайф. И падал. И ловил чертов кайф в какие-то редкие минуты.