Слабых несет ветер
И действительно, после двух пролетов она побледнела, пришлось подхватить ее на руки и нести – получалось, что второй раз (а говорят, нет судьбы) их сближала лестница. Он открыл ей замок, уложил на диван, укрыл одеялом; ее бил озноб, и она приняла сразу горсть таблеток и закрыла глаза. Павел не знал, как ему быть. Его ведь не пригласили, он просто помог, но оставить девушку не решался, потому что было ему и стыдно перед ней, и жалко ее, и еще неизвестно что.
Тоня уснула. Павел, томясь странностью своего нахождения здесь, пытался придать ему смысл: он стал думать, что надо бы ее накормить – дело при всякой болезни важное, – он оглядел Тонины шкафчики, но, кроме чая и твердых пряников, ничего в них не обнаружил. Понял, что надо бы выйти в магазин. В кармане у него было двадцать рублей, с такими деньгами в магазин не ходят. Тогда он вспомнил про то, что в доме, где он живет, есть картошка, капуста и грибы. Хорошо бы сварганить грибной супчик. Он поискал и нашел у Тони бутылку с маслом. Картина вырисовывалась, и он уже собрался идти, но в дверь постучали, и вошла женщина, знакомое общежитское лицо, она несла ковшик с манной кашей и кусок колбасы на листочке из тетради.
– Спит? – спросила она. – Это хорошо. Проснется, пусть поест.
Она посмотрела на Павла без дружелюбия и даже с каким-то тайным гневом.
– Ты ведь у нас живешь? – спросила.
– Сейчас у приятеля, – ответил он. – Пока его нет.
– Но место держишь?
– Держу, – ответил Павел.
– Мы с племянником спим в очередь, как в тюрьме, – сказала женщина, – а места все заняты. Это твой матрас стоит на попа?
– Мой, – ответил Павел. – Поставьте его в сторонку, пусть человек спит. Но я вернусь. Мне больше некуда возвращаться.
– Ясное дело, – сказала женщина. – Ни у кого ни кола ни двора. Как цыгане. Только хуже. Они по природе, а мы по порче. – И она ушла, посмотрев напоследок на оставленную еду. «Боится, что я съем», – с тоской подумал Павел. Почему-то эта мысль была обидной. О нем, Павле Веснине, человеке из хорошей семьи, могут думать как о порченом, которому ничего не стоит съесть еду болящего. Потому что он такой человек. Без стыда и совести. И матрас на попа держит. Хотелось догнать женщину и сказать, что он не быдло, не собака бешеная, он отдает ей свою кровать от всей души, с пониманием, хотя и на временное пользование. Временное пользование ударило слева, и очень больно. Владелец железной койки и скрученного матраса посмотрел на свои широкие руки, ища в них спасения, какое такое дело не стыдно предъявить людям этими руками? И сердце будто сдвинулось с места и прижалось к грудине. Павел сел на пол, положив голову на кровать, где спала Тоня. Его учили дыханию по Бутейко – дышать не быстро, а, наоборот, задержать дыхание, дать сердцу передых и пространство. И сердце послушалось, вернулось куда надо, а он концом одеяла вытер холодный пот со лба. «Не хватало ей забот, – думал он, – найти, проснувшись, мой труп». Теперь он думал о возможности своей смерти, о той обременительности, которая ляжет на чужих людей, о неопределенности места, куда положат урну ли, или его целиком, о том, что даже некому будет сообщить, что был, мол, и не стало. И жизнь предстала стыдной и жалкой. «Надо что-то делать», – кричало в нем. Но ответный спорщик, всегда в нем живший, не возникал, не кричал, что все, мол, о’кей и помирать нам рановато, есть у нас еще дома дела. Дома только вот нет. Павел замер. Он вспомнил свою ленинградскую комнату, закрытую на очень хитрый замок. Он унюхал запах той пыли, что осела на стол и буфет, на диван и на полки с книгами. Пыль пахла вкусно. В ней был запах вишневой настойки и четырехтомного Даля, запах пепельницы, протертой одеколоном, и запах диванной подушки, горьковато-кисловато-сладковатый сразу. И еще там был запах детского горшка, который стоял под табуреткой, у входа, на случай его прихода с маленькой дочерью. Эта комната-консерва – его родина, его то самое, откуда он есть и пошел, а он пошел незнамо куда, сидит на полу, вытирает морду концом дешевой байки, которой укрыта женщина. Она ему абсолютно никто, но справа по борту уже без парка стоит ковшик с кашей и лежит кусок колбасы, которыми он должен ее накормить. Выпить бы водки. Он сглотнул и понял, что желания у него нет, что водка возникла как вещь безусловная, но и необязательная, а вот дух петербургской комнаты был абсолютен и реален, им-то он и насыщался сейчас допьяна.
Одним словом, к моменту просыпания Тоня не знала и не ведала, что ей уготована встреча с совершенно другим человеком, родившимся только что у ее ног.
Услышав ее шевеление, Павел вскочил и сказал, что обязан накормить ее кашей, которую принесла женщина, а он собирался варить ей суп с грибами, но наверняка не поспел бы – за ними надо бы еще бежать.
– Какие грибы? – сказала Тоня. – Их еще и близко нет.
– Сушеные, – ответил Павел и уже шел к ней с ложечкой и ковшиком. Но Тоня закачала головой и сказала, что ей надо выйти.
Единственный туалет в общежитии был на втором этаже и в противоположной стороне.
– Я провожу, – сказал Павел.
– Нет! – закричала Тоня. – Мне самой жить и самой справляться. Вас это не касается. – И она, прихватив полотенце, вышла и пошла по коридору вдоль комнат, слегка касаясь пальцами левой руки стены. «Там будет лестница, – подумал Павел. – Я ее встречу».
И он выждал сколько-то минут и пошел ее встречать, но она уже шла назад по коридору, трогая пальцами правой руки стену.
Тоня не дала себя кормить. Поела чуть-чуть, допила водичку из бутылочки, сказала, что бюллетень ей продлили еще на пять дней, ну и что она с ним будет делать?
И тогда Павел сказал, что заберет ее с собой, пока пуста хата, что он будет наводить там порядок, а она будет сидеть на лавочке и развлекать его разговорами, а то поодиночке они бабаями станут или как там называют молчунов-одиночек?
Она была потрясена, потрясена не предложением, а уверенностью мужчины, что она пойдет, куда он скажет, и будет где-то там сидеть для его нужды.
– Еще чего! – сказала она.
Он не понял. Не понял этого «еще чего», разве у нее есть выбор?
– Пойдешь как миленькая, – сказал Павел со всей возможной для себя улыбчивостью. – Там природа. Птички летают. А через пять дней доставлю по месту прописки, вернее в поликлинику, чтоб увидеть, что был прав и оздоровил больную.
– Нет, – сказала Тоня. – Вы мне никто. Вы даже хромали от меня, чтоб я вас не узнала. Так не бывает, чтоб человек сегодня был один, а завтра другой.
– Бывает, – тихо сказал Павел. – Это называется преображение. Я пока тут у тебя сидел, столько всего вспомнил. Знаешь, я хороший был мальчик, добрый. Потом оскотинел. Потом умерла дочь. Потом закаменел. Проводи меня назад в дорогу… Я хромой, один не дойду.
Ему было стыдно за жалкость слов, за тайную их ложь. И не хромой он, и дойдет, но нужно, чтоб она пожила не одна и не тут. Ей пригляд нужен, ну жалко ее, девчонку. Не подумала б только другого.
Она же как раз подумала. И потому и пошла, что подумала, а не спасать. Чего его спасать? Здоровый пьющий мужик. Порода почти редкая. В основном пьющие – больные. А то, что он лопотал про что-то свое, это она не поняла.
И она пошла за ним по писку сердца, по зову воспоминания о том, как у них было. А он лопочет, что он как бы заново родился. Конечно, родился. Ишь, какой вымахал, лет на сорок, не меньше.
Дальше все просто, как три рубля. В чисто побеленной комнате было одно спальное место и одна чистая неподрубленная простыня. Остальное грязное белье кипело в выварке на улице на специальных кирпичиках. Вот и сказке конец. Легли вместе. И до полночи он боялся ее тронуть – нездоровая же, а в полночь она сама его развернула к себе, потому что не могла уснуть и вся горела не от температуры, а совсем от другого.
Хорошие были дни. Павел рассказал ей про Ленинград, про то, что хочет туда вернуться. Что он хороший был математик, его студенческие работы получали призы. Конечно, сейчас все ушло вперед. Но как знать, как знать… Может, и вспомнят его, дурака. А если не математика, то геология. Он не просто землю рыл. У него дневники есть, наблюдения. Вполне может преподавать, как перехитрить тайны земли. В этих его рассказах Тоня не присутствовала, она поняла, что она у него – девушка бюллетеня.